И ТОГДА ИМПЕРАТОР ЗАПЛАКАЛ
“Наступaет предел накопленному … “
Я не боюсь смерти. Я боюсь предшествующей ей беспомощности.
Мне все время кажется, что я притворяюсь, особенно когда Надя – тоже уже далеко не молодая и не здоровая – старается облегчить мое существование.
Должно быть, возрастной эгоизм – явление природное. Конечно, эгоизм этот никак нельзя оставлять без присмотра. Я боюсь поры, когда присмотр этот станет отбиваться от рук.
Даже Булгаков в последние дни свои говорил Елене Сергеевне: будешь выходить в черном платье и, заламывая руки, говорить – отлетел мой ангел. Это было горько слышать, ибо слишком реально было недалекое будущее. Булгаков старался превратить говоримое в шутку.
Когда умирал Яшин, зная, от чего умирает, он говорил: ну давай поцелуемся на прощанье. Что? Боишься? Не бойся. Это не заразно. Мы тогда были у него в больнице с Райкиным. Райкин поцеловал его демонстративно. Яшин усмехнулся: хорохоришься? Только не говори глупостей. Больше мы не увидимся. Придешь на похороны.
Покамест я управляюсь с всплесками беспомощности. А ну – не справлюсь? Мне жаль Надю, жаль ребят в предвиденье невольных несправедливых огорчений, которые я боюсь им нанести.
* * *
Я перечел написанное, и мне показалось, что я где-то читал подобное. Неужели подражание? А если подражание, то – кому?
- Дело не в подражании, – сказал Некто, – дело в неизменности человеческой природы. Ваши предшественники накапливали описания бытия, накапливали размышления о бытии. Не повторяться нельзя. Я думаю, наступает предел накопленному. Наступает конец света. Это будет и мой конец .
- Что же будет? – спросил я.
- Этот вопрос мог задать только смертный. Вам не на что надеяться, но вы надеетесь. Мне незачем надеяться, поэтому я не надеюсь.
«Это – не воры, это – комсомольцы …»
Давно это было. Ехал я в поезде. Сосед – молчаливый приличный человек средних лет – чем-то заинтересовал меня.
Я не охотник до случайных бесед и в знакомцы не навязываюсь. Мне всегда кажется, что я не интересен для своего возможного собеседника. Должно быть, в случайном спутнике своем я углядел ту же черту. Мы ехали молча, помешивали чай, говорили друг другу “прошу вас”, “извините” и так далее. И вдруг он говорит:
- А вы кто?
- Журналист, – говорю, – газетчик.
- А я, – говорит, – вор в законе. Медвежатник.
- Очень приятно, – говорю. Он говорит:
- Был, конечно. Но – завязал. Теперь я лекальщик на вертолетном заводе.
- Профессии сходные, – говорю.
- Сходные… Руки одни и те же: чувствуют металл…
И разнял ладони, рассматривая свои растопыренные пальцы.
- Разрешите узнать, – говорю, – простите за нескромность… По какой причине вы, как вы выразились, завязали? Надоели тюрьмы? Захотелось семьи?
- Может, и надоели, – говорит, – может, и захотелось. Но дело не в этом… Дело в новом контингенте воров. Вор теряет квалификацию. Он становится хапугой, кусошником, пачкуном, сукиным сыном…
- Извините, – говорю, – слишком парадоксально для моего разумения …
Он улыбается и протягивает мне мой же бумажник:
- Вот ваш лопатник… Возьмите и простите меня за эксперимент… Как он попал ко мне? Я вычислил, где вы его носите. Я обдумал план операции. Я работал… А эти воры не работают. Он расписывает бритвой ваш единственный трудовой пиджак на всякий случай – есть там что или нету. Это – не воры. Это – комсомольцы …
Не знаю, где теперь тот мой случайный спутник. Он был значительно старше меня.
Я вспомнил о нем после одной нынешней телевизионной рекламы. Там двое пустоглазых недорослей агитируют за какую-то челночную коммерцию. Агитируют они такими словами: баксы, штуки, круто, наварили… то есть говорят на воровском жаргоне. То есть они ботают на фене. И я подумал: а ведь это не коммерсанты. Они – хапуги, кусошники и пачкуны. И я вспомнил слова тогдашнего моего спутника: это не воры – это комсомольцы.
Какой-то толковый ученый сказал, что с организованной преступностью справиться можно. Во всяком случае, с ней можно воевать. Организация – всякая организация, даже воровская – имеет свои правила. А вот что делать с преступностью неорганизованной, которая расписывает трудовые пиджаки, не соображая, извлечет ли из них что-нибудь? Главное для нее – ввязаться. Этот наполеоновский афоризм, столь полюбившийся Ленину, обрел наконец повседневную суть пустоглазых недорослей.
Из всего философского наследия усвоена забавная контаминация: жизнь это форма существования белковых тел, и надо прожить ее так, чтобы не было больно.
Понимаете, у белкового тела нет и не может быть никакой духовности. Духовность ему противопоказана. Она делает ему больно. Потому что духовность – это способность почувствовать себя в чужой шкуре, что несвойственно белковому телу.
“Книга эта была моей радостью … “
Мне трудно расставаться с этой книгой.
Сейчас ее отвезут в издательство – читать, вычитывать, набирать и, может быть, даже печатать.
А мне остается память. Потому что память нельзя увезти, из нее ничто и никто не уходит. Я остаюсь наедине с памятью и слышу голоса, которых уже не услыхать наяву.
Я слышу Елену Сергеевну Булгакову, и Сергея Александровича Ермолинского, и Натана Эйдельмана, и Костю Тарновского, и Костю Рудницкого, и Иосифа Цибулевскогo, и Камила Икрамова…
Книга эта была моей радостью, потому что ее с самого начала обступили мои друзья. Они берегли ее от дурного глаза, они заботились о ней и учили ее ходить.
Я слышу отзвучавшие голоса в разговорах с Бориным, Кардиным, Разгоном, Лакшиным, Володей Ромом, я слышу их в разговорах с моей женой, которую зовут Надежда.
Когда начиналась эта книга, я не надеялся увидеть ее напечатанной при жизни.
Но пришли новые люди, и невозможное стало возможным, и мне остается только подтвердить своим опытом непреходящую истину: не бойся, делай свое дело, не заботься о завтрашнем дне, ибо завтрашний день сам позаботится о своем.
Мы с Надеждой и сейчас не заботимся о завтрашнем дне, оставляя эту книгу на суд читателя.
И нам легко на старости лет …
“Язык, на котором допрашивали или давали показания … “
Должно быть, я все-таки зря прожил эту жизнь.
Сейчас в журналах и газетах разбирают литературные достижения застойных лет. Мелочи, каламбуры, матюги и полуграмотные парадоксы, приходившие мне в голову всю дорогу и отвергаемые как неприличные для серьезного употребления, оказывается, накапливались в иных сочинениях и вот предстали перед нами как откровение и высокое слово изящной словесности. О них пишут всерьез, их обсуждают, о них рассуждают, а мне неловко, как бывает неловко взрослому человеку вспоминать отроческие неприличия. Лица, не прошедшие мимо того, от чего увертывался я, постарели и обрели седовато-лысый облик мэтров.
Уголовная тюремная суть нашего государства породила убогий, обрубленный язык, “обслуживающий”, по выражению Сталина, нацию. Это был язык, на котором допрашивали или давали показания. Это был язык, на котором приказывали или отчитывались. Он вполне удовлетворялся сотней слов – сто первое было уже настораживающей крамолой, за которую убивали.
Нейтральный язык – основа изящной словесности.
Единственное, что не преследовалось, а даже поощрялось в советском языке, единственное, что “обслуживало нацию”, не затрагивая политики, была матерщина. Матерщина компенсировала изящную словесность.
“Немедленно доставить негодяя”
Однажды у императора Николая Первого, этого деспота и тирана, перед которым дрожала вся Россия, обвалилась в кабинете штукатурка. Она обвалилась, император глянул на дыру и увидел, что доски под той штукатуркой – гнилые.
- Кто ставил пиломатериалы? – вопросил самодержец, и глаза его налились гневом, решимостью и всем прочим, чем в таких случаях обыкновенно наливаются очеса неумолимого владыки.
Челядь, надо сказать, не струхнула, а со всем присущим подобострастием толково доложила, что гнилой лес ставил некоторый московский купчина, известный ворюга, однако уже ведется следствие, и не позднее, чем вчерась – по крайности позавчерась – мерзавец предстанет перед судом скорым и справедливым.
- Немедленно доставить негодяя сюда! – повелел император. – В кандалах! С судебными бумагами! Я допрошу его сам! Послать за ним отдельный батальон верных моих солдат!
Императора и самодержца можно было понять. Он соизволил разобраться лично, в чем же суть природы российского воровства. И челядь поняла его.
- Бу-сде! – воскликнула челядь. – Прикажите и судейских доставить! Все куплены -перекуплены!
За вором послали, вора заковали, дела погрузили, судейских повязали, и все это в столицу великой империи повезли.
Но как-то так само собой получилось, что по дороге кавалькада эта исчезла. Исчез ворюга, исчезли следственные дела, исчезли приложенные к оным судейские. А заодно исчез и верный императору отдельный батальон вместе с неподкупным подполковником, благородными поручиками, преданными фельдфебелями, честным кашеваром, вместе с казенными подсумками, ружьями, боезапасом, лядунками, темляками и киверами.
Исчезли – их не было! Вот – были, а вот- нету!
Кинулись, конечно, искать. Изучили сквозь лупу каждую версту дороги. Под каждый кустик глянули, в каждое дупло заглянули. Не нашли.
По расспросам выходило, что аккурат вчерась, по крайности позавчерась, видели – вон в той рощице солдаты кашу варили. Варили точно! А на телеге человек закованный сидел. Сразу видать – вор. Бородища – во, в кажной руке по топорищу! За пазухой – мильен лежитъ! А вокруг его – двенадцать апостолов, все связанные, очи алкающие, завидущие! Ужасть!
- Так-так, так-так… А кто видел?
- А кто видел – неведомо, батюшка… Манька конопатая будто бы по грибы шла – видела. Так она, батюшка, припадочная – мало чего втемяшится… А батальон был точно. Кашу варил. Каша грешневая, конопляным попостненная… А куды испарились – диву даешься! Дела твои, Господи!..
- А имидж у того был точно – коррумпированный!
- Истинно, батюшка! Чисто криминальный лик! Мы еще диву давались – и откель такие рожи берутся? Не иначе как, не во гнев тебе сказано, с казенного харча…
Куда деваться? Стали писать доклад на высочайшее имя:
Так, мол, и так.
§ 1. Аты-баты лукифора
Повезли солдаты вора.
§ 2. Раз-два-три-четыре-пять
Вышел зайчик погулять.
А дальше – вроде бы ничего и не было. Дальше – вроде бы чистый туман. За неустановленностью факта.
И тогда император и самодержец всероссийский, царь польский, в. к. Финляндский, Курляндский, Лифляндский, Эстляндский и прочая вплоть до областей Дедич и Oтчич – заплакал. Потому что, хоть он и деспот, и тиран, и прочая вплоть до областей Дедич и Отчич, а совладать с российским воровством – простодушным, вязким, естественным и неохватным – он слабак. Он плакал.
“Работая, я жил… “
Чувствую я себя с каждым днем все хуже. Кончится это все тем, чем должно кончиться.
Я пишу это, чтобы создать себе иллюзию работы. Все-таки, работая, я жил.
Мне жаль Надю – ее усилия напрасны. Единственное, чем я могу ей помочь, – стараюсь не перечить. Хочет лечить меня – пусть лечит, если ей от этого легче. Но лечить меня нельзя. Я из тех, кого лечение не берет.
Должно быть, наступил паралич воли. Тяжелее недуга не бывает.
Впрочем, самый тяжкий недуг – это тот, который истязает в данный момент.
Публикация Н.ФИЛАТОВОЙ
«Литературная газета», №38, 20 сентября 1995 г.