Разговор писателей
РАЗГОВОР ПИСАТЕЛЕЙ
ЛЬВА РАЗГОНА И ЛЕОНИДА ЛИХОДЕЕВА
О РУКОПИСИ, КОТОРАЯ, МОЖЕТ БЫТЬ,
БУДЕТ НАПЕЧАТАНА
Л.Разгон: Эта твоя рукопись называется «Семейный календарь, или Жизнь от конца до начала». Она писалась на моих глазах. Страничка к страничке, и двадцать лет назад, и пятнадцать, и десять, и даже еще пять лет назад. И писал ты ее всегда – зимой и летом, в Москве и в Переделкине. Тогда сочинение твое называлось у нас «Рукопись, которая никогда не будет напечатана…» И помню ощущение радости, с которой мы, несколько твоих друзей, слушали тебя.
В этом сочинении не было ничего привычно твоего – ироничного, смешного, а то и злого… Это было течение жизни – то спокойной, то драматичной, то смешной, то грустной, то вызывающей сокрушение.
Л.Лиходеев: Это летопись четырех поколений одной семьи, в которой отражена почти столетняя история нашей страны. И как в каждой семейной хронике, в ней – любовь, счастливая и несчастливая, встречи, разлуки, труд, война, заблуждения и прозрение.
Л.Р.: Теперь-то я понимаю источник нашей с тобой радости. Ты радовался потому, что писал ее с полным, совершенным чувством свободы. Это было чувство свободы от военной, политической, идеологической, литературной и собственной цензуры. И потому-то ты с утра до ночи исписывал бумагу своим никому не понятным почерком. А мы радовались, слушая сочинение, написанное свободно свободным человеком, который забрался на верхотуру литфондовского коттеджа и вглядывается в дали истории. Сочинение твое было исторического характера. В нем, кроме выдуманных персонажей, существовали и известнейшие исторические деятели. Но и они, и трактовка известных событий были совсем не такими, какими мы их «проходили», заучивали, к которым привыкли с самого детства.
Л.Л.: Сегодняшний день вырос из вчерашнего, и очень часто смешное рождалось от великого. Постепенно мои фельетоны показались мне описанием следствия, и мне захотелось добраться до причин. Я воображал людей, которых уже давно нет. Я думал об этих людях, внимательно следовал за ними, ввергал себя в их ситуации. Первую фразу я написал неожиданно для себя: «Умерла старуха Иванова Юлия Семеновна…» И мне сразу стало жалко, что она умерла, хотя я еще почти не знал ее. Тот, кто умирает, всегда уносит с собою загадку, которую хочется разгадать.
Л.Р.: В твоем свободном сочинении действуют личности, навсегда оставшиеся в истории. Ты к ним относишься так же, как к рядовым вымышленным персонажам?
Л.Л.: Люди не знают, до поры до времени, исторические они или нет. Литератор разбирается просто в сущности их поведения.
Л.Р.: Очень долго в нашей литературе исторические личности ставились в исключительные условия памятников, которые изрекали цитаты из своих произведений. А у тебя они просто разговаривают как люди.
Л.Л.: Да они и были людьми, а не памятниками. Если бы они были памятниками изначально, наша история сложилась бы иначе. Возможно, лучше.
Л.Р.: И все-таки откуда у тебя появился интерес к жизни, которую ты не знал и не мог знать?
Л.Л.: Теперь, когда я заканчиваю длинный-предлинный роман, мне кажется, что существует нечто вроде генетического кода истории, который теплится в нас и, несмотря ни на что, обеспечивает связь времен.
Мы знаем со школы, что согласно Ньютону время течет безостановочно и равномерно от прошлого к будущему. Сейчас много предсказателей, которые ясно видят будущее, яснее, чем прошлое. У меня же с годами прошлое стало возникать яснее, зримее, а будущее закрываться плотным туманом. Когда я был юным пионером, я знал о будущем гораздо больше. Ты ведь помнишь, как мы с тобой яростно и беспощадно строили завтрашний день и заботились о его лучезарности, не замечая и даже отторгая настоящее. И не знали, не ведали, что за долго до нас евангелист записал слова простые и человечные: «Итак, не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем: довольно для каждого дня своей заботы».
Л.Р.: В твоем сочинении меня поразило столкновение двух идей.
И если одну из них представляет литературный персонаж – крупный промышленник Евграф Коршунов, то противостоит ему не кто-нибудь, а сам Владимир Ленин. И в этом столкновении мнений и идей просматриваются и такие противостояния, которые занимают нас сейчас и о которых мы можем прочесть в сегодняшней прессе.
А ведь ты читал мне эти страницы лет пятнадцать назад… В чем секрет такого «провидчества»?
Л.Л.: Можно подумать, что здравый смысл появился только с перестройкой. А он был всегда. И его выразителями были самые разные люди. И может быть, среди русских промышленников их было больше других. Ведь только этим можно объяснить грандиозный рост русской промышленности на грани веков. И уж теперь-то мы хорошо знаем, что купцы не только били зеркала в дорогих ресторанах или прикуривали от сторублевок. Мы и сейчас лечимся в больницах, построенных ими, ходим в театры и музеи, созданные ими, ездим по железным дорогам, проложенным ими. Им-то уж здравый смысл никак не позволил бы все это запустить. Таков был мой Коршунов, который пришел в книгу и увлек меня.
Л.Р.: Выходит, здравый смысл был на их стороне, а не на стороне Ленина?
Л.Л.: Видишь ли, Ленин у меня встречается с Коршуновым в трагическое для Ленина время. Он уже болен. Для него уже ясно, что попытка с ходу достичь коммунизма не удалась, что «военный коммунизм» развалил страну и поставил ее на край пропасти. Не кожаные куртки с маузерами, а деловые люди, знающие производство и умеющие его организовать, занимали в то время Ленина. Однако Коршунов огорчил его. Он сказал честно: «Не прогневайтесь, господин Ленин. Большой купец к вам не пойдет. Большому купцу нужна свобода».
Л.Р.: Да, твой Коршунов не присоединился ни к одной из сторон. Он бродил с котомкой по России, которую ему трудно было покинуть, и ждал в надежде, что братоубийственное безумие кончится и придет пора землю пахать, без чего не может быть жизни. Но не дождался твой Коршунов своего часа…
Л.Л.: Коршунов был инициативный, деятельный человек, вытесненный бессмыслицей происходящего. За границей он прежде всего занялся делом и находил возможность оказывать помощь своему
Страдающему Отечеству.
Л.Р.: Твоя главная героиня – аристократка, ушедшая в революцию. Почему?
Л.Л.: Да ведь революцию делали не одни кухарки. Теми, кто готовил революцию, двигали знания, идеалы, возвышенные чувства, стремление осуществить достойную жизнь человечества.
Л.Р.: Что же с ними, по-твоему, случилось потом? На каком повороте жизни стали побеждать корысть и кровавая диктатура?
Л.Л.: На этот вопрос ты можешь ответить лучше меня. Тебе поможет опыт твоей собственной жизни.
Л.Р.: Как говорят шахматисты, ход некорректен…
Л.Л.: Но уж во всяком случае не более некорректен, чем «железной рукой загонять человечество в счастье» или тащить в рай на веревке, по дороге затягивая петлю насмерть. Все же надобно и у человечества спросить, как и куда оно хочет идти. В этом, кстати, смысл моего сочинения.
Л.Р.: Раз уж зашла речь о веревке, давай поговорим о Сталине. Сейчас нет, по-моему, более распространенной темы. Как ты его ввел в «Семейный календарь»?
Л.Л.: А он сам пришел, как и другие действующие лица. У меня он существо не инфернальное, обыкновенное, обыденное. Мне кажется, что в посредственности и содержится весь ужас этой фигуры для всей страны, а может быть, и для всего мира.
Л.Р.: Стало быть, и ты разделяешь точку зрения Троцкого о том, что Сталин был наиболее выдающейся посредственностью?
Л.Л.: Бухарин тоже разделял эту точку зрения и его это тоже не спасло. Огосударствленная посредственность превратилась в лютое чудовище.
Л.Р.: Сейчас можно прочесть множество ранее не известных документов из открытых архивов, книг из бывших спецхранов. С удивлением убеждаешься, что многие факты, которые не могли быть тебе известны, встречаются на страницах твоего сочинения. Что это – писательская интуиция?
Л.Л.: Я думаю, все проще. Когда пишешь свободно, опираясь на здравый смысл, документам ничего не остается, как подтвердить написанное. Разумеется, передо мной были и старые газеты, и мемуары, и старые фотографии, и старые карты…
Л.Р.: А теперь вернемся к началу нашего разговора. Ты ведь знал, что то, что ты пишешь, никогда не напечатают. По крайней мере, при твоей жизни. Зачем ты это делал?
Л.Л.: За письменным столом я был свободный человек. А это большое счастье. И ты это прекрасно понимаешь – ты ведь тоже это время не в бирюльки играл за своим письменным столом.
Л.Р.: Мы называли твои страницы «Рукопись, которая никогда не будет напечатана». Теперь мы внесли поправку: «Рукопись, которая, может быть, будет напечатана». Так она будет напечатана?
Л.Л.: Посмотри на мой стол. Это первые гранки «Семейного календаря».
Л.Р.: Ну и где же я смогу это прочитать без твоей помощи?
Л.Л.: Теперь это трилогия. Журнальный вариант первой части – «Отречение» – начнет печатать с февральского номера журнал «Звезда». Полностью трилогию мне обещали выпустить в издательстве «Московский рабочий».
Л.Р.: Что «рукописи не горят» уже известно всему миру. Оказывается, они умеют выныривать из ящиков письменного стола…
Л.Л.: Разумеется. Но для этого должны появиться соответствующие обстоятельства.
Л.Р.: Разумеется. Но для этого к появлению соответствующих обстоятельств в ящиках должны лежать рукописи.
«Московские новости», №4, 28 января 1990 г.