Человек который улыбался
Человек, который улыбался
В.КАРДИН
Отвечая на мой вопрос, когда он научился водить машину, Лиходеев припомнил: в сорок первом, брошенная на дороге полуторка…
Он легко вступал в контакт с различной техникой, рачительно относился к любой вещи, уверенный, что совладает с ней, приспособит к делу, заставит служить. Это же абсурд – брошенный грузовик, когда не на чем эвакуировать раненых, подвозить снаряды. Абсурды он не выносил. В какой бы сфере они себя не являли.
Он был потрясен – Днепрогэс возводили без сметы! Постоянно возвращался к этому.
На дворе 66-й год, мы живем на втором этаже Дома творчества Переделкино. Леня приходит под вечер и читает написанное днем. Я служил как бы будущим читателем, на мне апробировалась рукопись.
То был “Гвоздь в сапоге” – восстание против бреда “плановой” экономики. Чтобы написать такое, требовалось досконально изучить предмет. А он, – студентом провинциального вуза, вместо диплома, до него оставалось далеко, – в сорок первом получил красноармейскую книжку, вместо университетской аудитории – окопы Великой Отечественной и полуторку, брошенную при отступлении. Но я не встречал среди литераторов человека более эрудированного. Касалось ли экономики, истории, литературы, военного искусства. Он не стеснялся постоянно учиться и никогда не козырял своими знаниями. Вообще, не относился ни к козыряющим, ни к суетливым ловцам удачи. Был нетороплив, зачастую меланхоличен, неизменно обстоятелен. Садясь за “баранку”, не слишком жал на газ, иронически косился на обгонявших: “Не надо мчать быстрее, чем ездил Пушкин”.
Не спеша, трудился над книгой о рыночной экономике; о ней немногие ученые говорили шепотом. Книгу, конечно, издать не удалось. Но кусками, главками, этюдами он методично “протаскивал” свои идеи.
В 90-е годы, когда, наконец, вышли два тома “Семейного календаря”, профессиональный историк признался, что открыл для себя немало нового, неожиданного в лиходеевском повествовании об известных вроде бы событиях и людях ХХ века.
Сам Лиходеев не доверял “вроде бы” знанию и добирался до сути. Преодолевая априорность, запреты, инерцию. Однако не гонясь за сенсацией и не видя в своем преодолении героизма. Вообще, не выносил поз, до которых охочи многие из пишущих. Насмешливо приглядывался к таким. Однако не спешил осуждать, высмеивать. Он был нетерпим к явлениям и снисходителен к человеческим слабостям. Кивал на одного из знакомцев: “Ему нелегко, страдает от собственной завистливости”. На другого: “Чувствует свою мелкость, мельтешит и оттого устает, мучается”.
Не высокомерие, но терпимость писателя, в глубине души верившего в предназначение, на свой лад понимающего его. Но это – личная вера, напоказ она не выставляется. Потребности в каждодневном самоутверждении он не испытывал. Ведя разговор, не спешил возразить или согласиться – “Надо подумать”. Не страшился признаться: “Пожалуй, я в тот раз был не прав”. Или напротив, но нисколько не торжествуя:
“Это ты ошибаешься”.
Его не соблазняли легкие решения, и он не упивался успехом. Его не гипнотизировали авторитеты, каноны, устоявшиеся мнения и репутации.
Начав писать фельетоны, он походя отринул советскую традицию, предполагающую, что героем в этом популярном газетном жанре надлежит быть сантехнику, управдому, бюрократу местного разлива, в крайнем случае, по согласованию, – сановнику. Он писал о жизненных явлениях и обстоятельствах, рождающих фельетонные персонажи. Титаническую борьбу с самими персонажами оставлял другим, набившим руку на нехитром обличительстве.
Лиходеевские фельетоны оценили не только читатели, но и в инстанциях – автор замахивается на святое. В 1960 г. “Крокодил” ударил по Лиходееву, потом включилась “Правда”, спесиво объясняя, что такое обличительство, что есть советская сатира и т.д. В самих таких нотациях, уготованных для Лиходеева, было что-то несказанно комичное. Но печатать лиходеевские фельетоны прекратили более чем на двадцать лет.
Режим был лишен чувства юмора. Он воспринимал себя ритуально и почтительно. А ежели кто-то воспринимает иначе, пусть пеняет на себя. Поэтому едва ли не все вышедшее из-под его пера, вплоть до чудесной детской книжки “Звезда с неба”, пришлось не ко двору. Он не воевал с системой, он внимательно ее препарировал, стараясь сохранить улыбку. Но и неулыбчивая его проза по сути не менее беспощадна.
Расхожая фраза “Пробовал себя в различных жанрах” к Лиходееву не подходит. Он не пробовал. Никогда не выступал неофитом и почти всякий раз добивался успеха. Хотя далеко не всегда похвальных отзывов. По “гамбургскому счету” он занимал куда более высокое место, нежели по счету официальному. Такая двойственность не скрашивает писательскую жизнь. Вопрос не в одобрении, хотя и оно необходимо при таких затратах труда и энергии. Он мог напечатать далеко не все написанное. Годами томилась в папках рукопись блистательного сатирического романа о Средневозвышенске (сейчас опубликована лишь первая книга). С трудом, с опозданием увидел свет “Семейный календарь” (изданы две книги, третья ждет своего часа).
Лиходеев любил обсуждать отдельные сцены, ситуации своих книг, словно проверяя себя и угадывая читательскую реакцию. Но никогда за сорок почти лет нашей дружбы не возникала проблема “проходимости”. Словно отсутствовала. Но если бы так!..
Груз написанного, однако, не изданного, давил на душу, отравляя жизнь. Он не жаловался, лишь иногда смущенно разводил руками - сие от меня не зависит. Иными словами, я не в состоянии сделать ничего сверх того, что делаю.
Он сохранял невозмутимость, мягкую улыбку. Но горечь из-за того, что главное из созданного годами пылится в ящике, не облегчала жизнь. Он просто не умел жаловаться. Находил удовлетворение в самом процессе написания, в обретении интонации, реплики, точного слова.
Не верю, что работа или общение уравновешивают муки писателя, обреченного на полунемоту. Но без работы, без общений не могу представить себе его жизнь …
Он сохранял несколько старомодную патриархальность. Любил пестрое семейное застолье. И во времена, когда были живы мать, отчим, сестра. А когда их не стало, за столом собирались дети, племянники, внуки, многочисленные друзья. Все тянулись к нему, со всеми у него были особые, доверительные отношения, столь необходимые каждому.
Человек, необходимый другим, черпает в такой необходимости поддержку. Но что остается тем, кому он был необходим, когда его уже нет?
«Открытая политика»,ноябрь,№7,1995 г.
К восьмидесятилетию со дня рождения Леонида Лиходеева
Сколько надо пережить и передумать, чтобы от залихватских стихотворных репортажей («Покорение пустыни», «Своими глазами» и т.д.) прийти к монументальному роману о судьбе страны, отразившейся в судьбе четырех поколений одной семьи! Жизненным и литературным опытом все не объяснишь. Напоминания о таланте вряд ли достаточно. (Талант присутствовал и в стихах.) Тут еще особый душевный склад, особое умонастроение, которое не имеет своего названия, однако диктует каждую строку, сообщая ей вес, не поддающийся измерению, но явственно ощутимый. («Слово тяжелеет», сказано одним из поэтов – сверстников Леонида Лиходеева.)
Сам же Лиходеев, испытывaя потребность произнести свое слово, не страдал творческой суетливостью и с жанром мог расстаться не менее бестрепетно, чем отдавал ему дань. После снятого по его сценарию фильма не возвращался к кинематографу. Поставленная в начале 60-х пьеса не приобщила к драматургии.
Он не потерпел поражений, но не довольствовался чем-то средним и с легкой улыбкой написал рассказик «Как я был поэтом». Точнее бы: «Как я перестал быть поэтом». Облегчение испытал не от того, что перестал, а от возможности сказать об этом с той интонацией, с какой говорил в дружеском кругу или обращался к «дорогому читателю» своих фельетонов.
В фельетоне Лиходеев обрел себя, средство максимального самовыражения. Но и фельетон, благодаря ему, обрел достойную жизнь. Вопреки установке (бытовало такое словечко) сатира возвращала свои исконные права на осмысление сущего. Не внакладе был и автор, ведя иронично-доверительное повествование, уместное и для такого скажем, романа, как «Я и мой aвтoмобиль», для чудесной детской книжки «Звезда с неба». Для разговора о высоких материях и низких истинах.
Лиходеев повел речь о том, о чем не принято было, и так, как он считал нужным. Уже первые его фельетоны были замечены не только читателями. Автор попал в герои разносной статьи «Крокодила» – журнала, что стоял на страже советской сатиры. Но советская сатира – оксиморон (сочетание взаимоисключающих понятий). Она не смела обличать пороки системы, номенклатурный типаж. Зато всласть изгалялась над отрицательными персонажами в радиусе от дворника до домоуправа.
Лиходеева персонажи вообще не занимали. Улыбка, сопровождавшая его монолог, могла относиться и к самому себе.
«Я не хотел бы, чтобы меня поняли так, будто я расхрабрился критиковать уходящее явление. Во-первых, я не расхрабрился, а во-вторых, никакое явление не вырастает на пустом месте и не исчезает бесследно. Уходящие или ушедшие явления тревожат нас лишь потому, что перекликаются с нашими насущными задачами. Когда человечество решит вопрос «Быть или не быть – оно, возможно, забудет Шекспира. Вся надежда на то, что никогда не решит … »
Нежелание выглядеть «расхрабрившимся» сочеталось с желанием постичь явление. Легкие ответы его не манили, а серьезные, помимо всего прочего, нуждались в знаниях, какие не мог иметь студент, со второго курса ушедший в сражающуюся армию. Не мог, так теперь добудет. Он углубился в экономику и был потрясен мимолетными открытиями. Днепрогэс, например, возводили без сметы! Про Днепрогэс он не раз повторял, читая вслух написанные днем страницы «Гвоздя в сапоге» – книги о несообразностях советской экономики.
Мы жили в Переделкинском доме творчества. Леня под вечер приходил ко мне и знакомил с очередной порцией «морально-экономических» записок. Его не волновал вопрос: быть или не быть книге изданной, насколько она «проходима» (это словечко тоже бытовало), он не писал заведомо «в ящик». Тихо улыбаясь, утром подвиraл к себе стопку бумаги.
Выпустить «Гвоздь в сапоге» не удалось. Отрывки, отдельные мысли войдут в другие книги. Название попадет на обложку посмертного сборника фельетонов.
Однако и «в ящике» оставалось предостаточно добра. По сей день не издана целиком сатирическая повесть о Средневозвышенске.
Будучи вечным тружеником, он придерживался своих рабочих правил и не допускал малейшей размагниченности. На столе у каждой вещи свое место. Подобно каждому слову во фразе. Черновые наброски не признавались. Мастер ничего не делает дважды. Он сознавал себя мастером в самом обыденном смысле. Все делал на совесть. Будь то ремонт табурета, сотворение щей, починка «Москвича». Это про таких говорят: золотые руки.
Работа выносилась на обсуждение. Щи надлежало не только съесть, но и оценить. Как и отрывок, прочитанный автором, который смиренно выслушивал любые мнения, вплоть до самых нелепых.
Иной раз мне было не по себе.
Зачем он якшается черте с кем? Неужели не видит? Видит. Знает красную цену, но ему – хитроумная улыбка – интересно.
Умеющий называть вещи своими именами («Угодничество и приспособленчество, кроличье очарование и добровольная пугливость – есть символы веры и материальная основа благополучного житья-бытья»), в повседневном обиходе он исповедовал снисходительность и терпимость. Семейное застолье любил больше литературных баталий. Радушно улыбаясь, рассказывал что-нибудь назидательное, не причастное к изящной словесности. Но она властно диктовала стиль поведения. В противостоянии писатель – власть, его не манила роль заведомого обличителя. Она способна была подтолкнуть к априорности, какую и без того провоцировал режим своей вечной предвзятостью. Но такой заколдованный круг помешал бы делу жизни.
Лиходеев отправлялся в Переделкинский дом творчества, славившийся своим соглядатайством и постоянными «стукачами».
Лиходеев не делал тайны из «Старухи». Встречных-поперечных усаживал на скамейку и читал. Его не беспокоили соглядатаи, но интересовали мнения. Не обязательно единомышленников – многие из них пребывали в уверенности: им доподлинно все известно, и заниматься историей советской власти – чистейшая блажь. Смиренно улыбаясь, Лиходеев выслушивал авторитетные суждения и возвращался к столу.
Он будет отрываться ради колонки в перестроечных «Московских новостях». И продолжать роман. Полное название романа – «Семейный календарь, или Жизнь с конца до начала». Жизнь не только людей, страны, но и идеи, претендовавшей на спасение человечества и обернувшейся Трагической Утопией.
Сатирик сводил к минимуму свой сатирический запал, добиваясь фактической и психологической достоверности. Выступал свидетелем, но и невольным соучастником (о соучастии забыли многие нынешние витии).
Герои «Старухи» создают машину для их же уничтожения. Но они не из экспериментаторов, какие ставят опыты на себе. Да и учение претендовало на глобальные результаты. Машина схарчит многих из тех, кого они собирались облагодетельствовать.
Чем он больше жил – романом или новыми днями? Загадочно улыбаясь, проверял у меня какие то армейские и военные подробности, благо я, порядком прослужив в армии, кончив Академию, мог ему в этом иногда сгодиться. Удачно выдуманной детали предпочитал подлинную.
В ответ на вечно повторяемое: «Жаль, что это не увидит свет» сдержанно улыбался и продолжал вдохновенный каторжный труд.
Не знаю другого романа, с подобной основательностью охватывающего почти вековую историю. Не теряю надежды – он будет прочитан и оценен. Не век же длиться виртуальной вакханалии с заштатным гэбэшником, мало чему научившимся на горьком опыте страны, запоздало открываемой им с высоты вертолета либо со скоростью горнолыжного спуска …
Лиходеев закончил роман в эпоху гласности и, подарив мне первую его книгу, надписал: «Дорогой мой друг! Помнишь стишок? Не думали, братцы, мы с вами вчера, что нынче воскликнем «Ура!»
Следом второй том. Третий ему не суждено было подержать в руках. Он увидит свет семью годами позже, благодаря усилиям вдовы.
…Леня до конца оставался верен себе. Мне внятна ero безоговорочная поддержка гайдаровских реформ и недовольство моей сдержанностью на этот счет. Безнадежно больной, он не хотел верить, будто и они выйдут нам боком. Предпочитал надеяться на лучшую долю для остающихся в живых.
Эта надежда сопровождала нас с сорок первого года. Тем летом, заметив на обочине брошенную полуторку, Лиходеев, не державший прежде баранку, залез в кабину. Переключил один рычаг, другой. Нажал на педаль. И поехал. «Не быстрее, чем ездил Пушкин». В кузов набились раненые …
Это его далекое воспоминание отзывалось печальной улыбкой, сменявшейся, однако, горделивой.
«Общая газета», №15, 12-18 апреля 2001 года
Я слышу отзвучавшие
голоса в разговорах
с Бориным, Кардиным,
Разгоном, Лакшиным…»
Л. Лиходеев,
из последней записной книжки
Когда в редакцию армейской газеты доставили сложенное треугольником красноармейское письмецо, сотрудник, чья должность без ложной скромности официально именовалась «писатель», прочитал бесхитростные солдатские стихи. Они ему показались вполне годными для печати. Смутила лишь фамилия сочинителя – Лидес. Подумав, «писатель» зачеркнул три последние буквы, а к двум первым добавил новое окончание.
Начинающий поэт прочитал в газете свое стихотворение, подписанное Леонидом Лиходеевым.
Нечто сходное произошло и с еще одним моим другом, о котором я уже писал в «ЕС». Давая Сарику Гудзенко путевку в литературу, Илья Эренбург бестрепетно зачеркнул странное имя «Сарио» и поставил «Семен». Фамилия, слава Б-гу, не взывала к изменениям.
Старшие товарищи лучше знали, как именоваться младшим, писавшим стихи. Младшие им доверяли, не лезли в бутылку и достаточно уверенно вступали в литературу.
После войны Леонид Лиходеев, ушедший со второго курса одесского вуза добровольцем на фронт, учился в Литературном институте имени Горького, пописывал стихи. Не лишенные насмешливости и достаточно очевидной зависимости от Маяковского. К концу пятидесятых выпустил три более
или менее заурядных сборника и вполне мог бы продолжать в этом ключе. Как и поступали иные стихотворцы, постепенно переходя из начинающих в зрелые. Пускай зрелость эта бывала относительной. Ее недостаток мог возмещаться общественной активностью.
Леониду Лиходееву такой достаточно распространенный вариант был органически чужд.
По натуре своей, по человеческой природе и складу дарования Лиходеев не довольствовался средним уровнем, любое «как-нибудь» не выносил на дух. Это не предохраняло от неудач, но побуждало их замечать, не делая вид, будто все в порядке.
Взыскательный к самому себе, наделенный критическим умом, он сознавал: поэзия – не его призвание. Но не поставил крест на стихах. Они обычно будут пародийными. Как, скажем, в «Средневозвышенской летописи», где уготовано место для поэта борца, поэта-трибуна и т. д. Фирса Гнатюка и его барабанных виршей, не помешавших, однако, борцу и трибуну смыться за границу.*
*Половину романа «Средневозвышенская летопись» в годы перестройки удалось напечатать в журнале «Русское богатство», издаваемом Анатолием Злобиным. Вскоре «Русское богатство» исчерпало свой потенциал. Редактор его ушел из жизни.
Писал Лиходеев и для себя, для чтения «на кухне». Еще с далеких пор мне помнится его четверостишие:
Живя не шатко и не валко,
Мы тем и были хороши,
Что создавали из-под палки,
А разрушали от души.
Местоимение «мы» включает и автора. Прошедший войну, хлебнувший бытовой неустроенности, он не снимал с себя ответственности, а то и вины за многое выпавшее на общую долю. Относился к тем, кто войдет в историю как «шестидесятники».
Когда литератор делается «одним из», неумолимо стираются личные черты. Шестидесятник Лиходеев оставался самим собой. Что бы ни писал, как бы ни жил. Он обладал врожденным свойством естественно быть среди других, но не растворяться в них.
Лиходеев не рвался в первооткрыватели Америки, не оригинальничал, но все определеннее и настойчивее обретал себя, сообщая собственным книгам, так или иначе, своеобразие. Пусть и не всегда бьющее в глаза.
Неожиданное название, рисунки в тексте и на полях. Любовь к путешествиям и, соответственно, путевым очеркам сочеталась с растущим интересом к истории, к прошлому. Он умел писать броско, афористично, дружески обращаясь к читателю, касаясь самых разных тем. Не осторожничал, но и не пер на рожон и лишь однажды подвергся довольно локальной проработке.
Менялся, разумеется, круг интересов, угол зрения. Но без головокружительных фортелей, вообще чуждых ему.
Он был из тех, кто слывет умельцем. То есть в состоянии исправить электропроводку, дверной замок, пишущую машинку, починить водопроводный кран. Он владел всем эти искусством и в ранние годы, и в зрелые, став известным писателем.
Еще знойным летом сорок первого, бредя с отступающими бойцами, заметил на обочине брошенный грузовик. Поднялся в кабину, крутанул ключ зажигания, попробовал рычаги. Вроде едет. Затормозил. Позвал в кузов полуторки едва передвигавших ноги солдат и потихоньку тронулся.
Позже любил шутить: меня, дескать, вполне устраивает скорость, с какой передвигался Пушкин.
Вынужденный экспромт на фронтовой дороге определил пожизненное увлечение. Лиходеев досконально изучил мотор, освоил вождение и первым среди моих знакомых обзавелся, как теперь говорят, «тачкой».
Тогда, в начале войны, им двигали любознательность и стремление хоть как-то помочь до предела изнуренным однополчанам.
Его всегдашняя готовность прийти на помощь, пособить были начисто лишены показной стороны и проявлялись словно бы исподволь.
Однажды Леня наведался ко мне, когда я битый час возился с абзацем. «Можно попробую?» – склонился он за моей спиной.
Получив согласие, устроился в кресле, закурил. Прочитал предыдущую страницу. И написал пяток строк.
Ленино доброжелательство было вознаграждено.
Голубой «москвичонок», коль верить легенде, сыграл благую роль в его судьбе.
Однажды вечером незнакомка голосонула с тротуара – не подвезут ли до Молчановки.
Так Леня встретил свое счастье. Красавица Надежда Филатова стала его женой. Один из самых счастливых браков, какой мне довелось наблюдать.
Леня любил нешумное семейное застолье. Чтобы с Надиными детьми от ее первого брака, чтобы с Ксаной, его дочерью от первого.
Хороший отец – неудивительно. Он – был еще и хорошим отчимом.
Тихо улыбался. Был не смешлив, но улыбчив. Даже в минуты вполне серьезные. Их на его долю выпало достаточно. Но при любых сохранял невозмутимость. Словно ничто не заставало его врасплох.
На письменном столе строгий порядок. Все на своем месте. Стопка бумаги, ручка, отточенные карандаши, пепельница. Писал обычно набело. Охотно читал рукопись, следя за реакцией.
Когда мы одновременно жили в Доме творчества, неизменно заходил после обеда. Отчитывался о сделанном в первую половину дня. Прочитав написанное, курил. Рисовал. Чаще всего шаржи. Просил меня или кого-нибудь приглашал. Но мог и по памяти.
Обладал уникально вместительной памятью, позволявшей ему, так и не кончившему вуза, выделяться широкой эрудицией.
Он написал больше других. Не меньше, чем мог бы, если бы не границы, уготованные уму и дарованию. Если бы не требовательность к себе, не отпускавшая и при работе в редакции, где принцип «тяп-ляп» не считался предосудительным.
«Я не хотел бы, чтобы меня поняли так, будто я расхрабрился критиковать уходящее явление. Во-первых, не расхрабрился, а во-вторых, никакое явление не вырастает на пустом месте и не исчезает бесследно. Уходящие или ушедшие явления тревожат нас лишь потому, что перекликаются с нашим насущными задачами. Когда человечество решит вопрос «Быть или не быть», оно, возможно, забудет Шекспира. Вся надежда на то, что никогда не решит…»
Не знаю, в каком году и по какому поводу Лиходеев написал эти фразы. Но знаю: они так или иначе относятся ко всему им созданному. На ветер слов он не бросал. Тем паче громких.
Поиски жанра обернулись поискам себя. Обратившись к прозе, Лиходеев писал лирические репортажи, путевые заметки, обычно звучавшие иронично. Подобно первым фельетонам с не совсем привычным обращением «дорогой читатель».
С его легкой руки в обиход вошла «духовная Сухаревка». Тогда, на рубеже 50-60-х годов, она представлялась величайшим злом. Олицетворяемое ею мещанство подлежало сокрушению.
Этому не слишком основательном взгляду содействовала официальная защита «Сухаревки». За вполне безобидную статью «Искатель или обыватель» меня били, словно за нечто крамольно-подрывное. «Крокодил», охотно печатавший лиходеевские фельетоны, вдруг разразился филиппикой против своего автора.
Но к гонимым он в общем-то не относился, зная пределы дозволенного (одно время заведовал отделом фельетонов в «Литгазете».). Зная, но отнюдь не принимая границы за священные рубежи. С одной стороны, он искал и находил возможности их нарушить в таких вроде бы безобидных книжках как «Я и мой автомобиль», «Звезда с неба», с другой – писал в стол, не теряя надежды на лучшие времена.
Ирония и сатира, по-моему, пребывают не в таких благостных отношениях, как виделось и видится литературоведам.
Я не занимаюсь теоретическими изысканиями. Касаюсь лишь практики. Шутливость, доброжелательные байки, хохмачество в советские годы всячески, поощрялись, но едва доходило до сатиры, в ход шла циничная демагогия («Нам нужны Гоголи, Салтыковы-Щедрины»), ей сопутствовала травля.
На первом съезде советских писателей М. Кольцов в пример поставил сатиру М. Зощенко. Товарищ Сталин, в свою очередь, высоко ценил информацию М. Кольцова, касайся то литературы, политики, войны в Испании. М. Кольцова расстреляют. М.Зощенко подвергнут гонениям, сократившим его дни.
Леонид Лиходеев, насколько могу судить, не только не начинал как сатирик, но и вообще был далек от этого жанра. В его восприятии преобладала созидательность, но не тяга бичевать.
Одна фраза из посмертно опубликованных записных книжек объясняет если и не все, то многое:
«Сатирик ищет в жизни положительные примеры, но ищет так пристально, что постоянно нарывается на отрицательные».
В этих словах, возможно, есть и доля лукавства. Но и откровенность тоже вне сомнения. Он впрямь искал «Богов, которые лепят горшки» (так называлась книга, вышедшая в начале восьмидесятых: короткий роман, повести, рассказы). Это – честные поиски. Но результаты их не слишком успешны. Не авторская в том вина.
Ведя свои поиски, он основательно вникал в экономику. Результат – рукопись книги «Гвоздь в сапоге».
Я сомневался в ее опубликовании. Леня пожимал плечами: попробую.
К мысли о необходимости коренных рыночных реформ он пришел когда будущие реформаторы еще писали свои диссертации, по нравам тех времен обходя насущные проблемы. Когда же им высочайше разрешат внедрять рыночную экономику, Лиходеев испытает такой подъем, что не всегда будет улавливать роковые противоречия между провозглашенными принципами и методами их воплощения.
К тому же беспощадная болезнь брала свое, и так хотелось верить, что все пойдет по-хорошему. Надежды, не однажды обманывавшие наше поколение, наконец-то сбудутся …
Из книги «Гвоздь в сапоге» удалось напечатать отрывки. Название пойдет на обложку посмертного сборника фельетонов.
Лиходеев не был приспособлен для двойной жизни, почти неизбежной, когда одно пишется для печатного станка, другое – в стол. То, что предназначалось в печать, не слишком разнилось от того, что клалось в ящик стола, читалось друзьям. Да и то выборочно.
Он принялся за этот роман в 1968 году, после того как советские танки раздавили «Пражскую весну», окончательно похоронив надежды на «социализм с человеческим лицом», а также прочие утопии, от коих трудно отказаться. Того труднее понять – не на уровне застольного трепа, – как, почему все произошло, унося жизни сотен тысяч, миллионов, веривших либо заставлявших себя верить в химеры.
Крах иллюзий побуждал разобраться в их истоках. В людях, творивших химеры. В побуждениях этих людей.
Сообразуясь с русской литературной традицией, Лиходеев выбрал семейную хронику. Однако повернул ее по-своему. В эпилоге умирает героиня – старая большевичка Юлия Семеновна Иванова.
Роман получил название «Семейный календарь, или Жизнь от конца до начала». Среди посвященных, среди слушавших отрывки он именовался «Старухой».
Два тома (тысяча триста страниц) выйдут при жизни автора. На первом он начертал: «Дорогой мой друг! Помнишь стишок? Не думали, братцы, мы с вами вчера, что нынче воскликнем Ура!» Третий том (еще около шестисот страниц) увидит свет в 1998 году. Удовлетворение друзей не перекроет их горя. Уже четыре года Лени не было в живых.
«Еврейское слово», 4-10 сентября 2002 г., №35