Семейный календарь… Том II
Сорок первый год
95
Юлия Семеновна старалась не вспоминать Карла Краузе, но словечки его вспыхивали в ней то и дело, как спички в ночи, ничего, собственно, не освещая, но давая знать, что коробок еще не пуст. Карл Краузе ушел навеки, он был, конечно, мертв, и она приучила себя к этому, но спички то и дело вспыхивали, то бодря ее в темноте, то, наоборот, пугая до смерти неожиданным напоминанием.
Она называла Кобу Кобой, разумеется, про себя, в глубокой глубине души, и иначе не могла его называть, несмотря на его вселенское имя, которое знали даже дети, едва научившиеся лепетать. Она сама не знала, почему называет его так – то ли в память о юности, которая была почти что нереальна, то ли потому, что этот маленький, молчаливый, невзрачный человечек был приспособлен всем своим существом не к имени, а к тайной кличке и возникал всегда неожиданно и так же неожиданно исчезал – мягко и неслышно.
В том, что она его так называла, не было ни доли насмешки. Наоборот, тайное, плохо сознаваемое восхищение его сверхчеловеческой сутью мешало ей называть его про себя тем исполинским именем, которое он теперь носил.
Карл Краузе называл Адольфа Гитлера Шикльгрубером, содрогаясь от бессильной ярости. Он топтал его. Он изображал его, нарочито ссутулясь и прикрыв обеими кистями срам – любимая поза вождя немецкого народа. У Шикльгрубера были бабьи покатые плечики и большой отвислый зад. Сухой, поджарый, ширококостный и длинный Карл Краузе никак не походил на него, как ни старался. Карл смешил не тем, что показывал фюрера, а тем, что это у него не получалось. Юлия Семеновна смеялась и понимала Карла – конечно, фюрер был не Гитлером, а Шикльгрубером, бесноватым жуликом, взмывшим на невероятную высоту.
Но Карл Краузе погиб, а Шикльгрубер тотчас после гибели Карла, будто дождавшись ее, будто не смея при живом Карле, предложил Кобе дружбу. И мудрый, немногословный тихий Коба принял ее.
Коба поднял тост за Гитлера, которого любит немецкий народ. Тот, кого любит народ, дорогого стоит – это Коба знал по себе. Что поделаешь, если немецкий народ так любит своего вождя?
96
Двадцать первого июня капитан Степан Федосеев принимал у себя в Бресте капитана Михаила Суровцева.
Он суетился еще и потому, что два года назад его Лидочка чуть было не вышла за Мишку. Победа куражила капитана, а старая дружба печалила. Вот ведь остался бобылем, все, что нажил, – в маленьком чемоданчике.
Степина жена Лидочка родила недавно (восьмого июня), была еще слаба и все как-то виновато улыбалась. Лидочка давно напоминала Михаилу Суровцеву его несостоявшуюся мачеху Нину Васильевну: та тоже улыбалась виновато. Теперь же сходство это было печальным. Память об отце год за годом обкладывала сердце Михаила Суровцева тяжелыми кирпичами.
Летний вечер все угасал за небольшим окном. Федосеевы стояли на частной квартире неподалеку от вокзала. В дом для семей командиров капитан не попал, собирался переехать в крепость, в дом комсостава, там ремонтировали ему помещение – комнату с притулком для кухни.
Михаил Суровцев прибыл в Брест часов в восемь вечера в связи с намечающимися назавтра маневрами – военной игрой, учениями. Федосеев обрадовался – сразу потащил его к себе, угощать, а скорее всего, хвастать семейным положением.
Лидочка тоже обрадовалась (ой, Миша!), раскраснелась, растерялась, почему-то заплакала, улыбаясь. Федосеев довольным, сытым голосом пробурчал:
- Нy, чего ты? Человек приехал, а ты …
- 3дравствуй, Лидочка,- сказал Михаил Суровцев а ты еще красивее стала …
- Родила сына! – загордился Степа. – Знаешь, как они от этого цветут? Как бутоны!
Но Михаил Суровцев смотрел на семейство тоскливо: зачем она здесь, Лидочка, со своим не разберешь каким пацаном, который только что насосался и посапывает, закутанный в пеленки? Степан хорохорился, конечно, но в глазах его Михаил Суровцев видел ту же тоску.
- Миш,- не выдержал Степан, когда Лидочка вышла,- ну ты там крутишься… Как же все-таки?
Там – это, значит, в Минске, в штабе округа. Что ему рассказать? Как его вызывал сам Павлов? Как Павлов мог с ним сделать что угодно, но – не сделал?
В штабе округа особенно резко пресекались разговоры о немцах.
Почему его вызвал Павлов? Может быть, память о комкоре Суровцеве охраняла капитана Суровцева?
Генерал армии Дмитрий Григорьевич Павлов, командующий Особым Белорусским военным округом, сказал тогда капитану Суровцеву:
- Болтаешь много, капитан … Одна баба сказала, а ты повторяешь …
- Товарищ командующий,- осмелел Михаил Суровцев.
- Молчать! – неожиданно вскрикнул Павлов и хлопнул по стеклу на столе.- Ты кому больше веришь, щенок? Провокаторам или товарищу Сталину?
- Я верю собственным глазам,- глядя в упор, сказал Михаил Суровцев.
Павлов охватил большую полированную голову, уперев локти в стол, сказал тихо:
- Проморгайся …
Михаил Суровцев стоял перед командующим вытянуто. Павлов говорил, не поднимая головы:
- Вот и проверь своими глазами… А то – засиделся в штабе … Давай – в Брест …
Это была немилость. Но Дмитрий Григорьевич Павлов выражал эту немилость как-то жалеючи, отечески. Он и сам, должно быть, не понимал несуразицу между тем, что происходило перед лицом военного округа и указаниями из Москвы, из Генерального штаба, от наркома.
Немецкие наблюдательные вышки стояли за Бугом, нахально, открыто, германские самолеты летали над Брестом, долетали до Минска.
А в марте – директива: законсервировать старые укрепрайоны, вывести части, передать охрану сооружений вольнонаемным сторожам.
За бугром разгружаются эшелоны с понтонными парками. Южнее Сувалок – установлены тяжелые пушки. Неужели – в бирюльки играют?
Да что там – понтоны. Шесть мостов лежат через Буг, шесть мостов, которые не велено минировать. Впрочем, один заминирован – тайно от Москвы, тайно даже от Павлова (знал, конечно). Если узнают немцы – что подумают? Готовится к войне Советский Союз, нарушает договор.
Некоторые командиры Четвертой армии и местные партаппаратчики стали было отправлять семьи на восток. Военный совет, разумеется, осудил и запретил. Но вот уже месяц, как в семьях военнослужащих там, поближе к границе, все больше и больше оказывается больных, беременных, черт знает каких – абы в тыл. А эшелоны с нефтью и хлебом катятся на запад, через Буг – туда, где разгружаются саперные поезда и выкатываются на боевые позиции тяжелые орудия.
Кому же верить? Провокаторам? Товарищу Сталину? Собственным глазам? Чуйкова велели прогнать с Четвертой армии. В Китай его. Военным атташе. Подальше с глаз. Паникер …
Генерал армии Павлов так и не поднимал головы на капитана Суровцева.
- Разрешите идти? – услышал Дмитрий Григорьевич и вяло ответил:
- Иди…
Михаил Суровцев повернулся, зашагал к двери. Павлов, наконец, поднял голову, посмотрел вслед: ладный, стройный, красивый, молодой … А ведь убьют его в первом же бою …
Провокаторы, население, товарищ Сталин, паникеры и – Тимошенко: Митя, делай, что можешь, ты понял меня, Митя? А что он может?! Запретить отпуска?
Большая политика, большая политика – ни черта не понять…
Вместо Чуйкова на Четвертую армию назначен Коробков. Двадцать второго июня он проведет учение. Митя, делай, что можешь, ты понял меня, Митя? А что он может, генерал армии Павлов, Герой Советского Союза, командующий Особым Белорусским военным округом, перед немецкими наблюдательными вышками, которые приказано не замечать?
Особисты докладывают о письмах к частным лицам оттуда, из-за Буга: .
«Вы не подозреваете, как близко время нашей встречи, как скоро перейдут Буг немцы. Спешите сбыть все советские деньги, закупайте в первую очередь продовольствие, ткани, кожу».
Подполковник Томилин из штаба Десятой армии жаловался. (Доложили, как веселый анекдот.) Портной тихий такой полячок, уже месяц строит ему китель – никак не построит. Завтра, говорит, завтра непременно. И что удивительно: нет уже духу приставить к портняжке пистолет, как бывало еще год назад.
Докладывать обо всем этом в Москву? Прослывешь паникером, а то и – похуже. Китель ему не построили! Смешно …
И на все один ответ:
- Немцы не осмелятся нарушить мир! Так сказал товарищ Сталин.
Но на границе с Белоруссией сосредоточено сорок дивизий. Из них на Брестском направлении, то есть против Четвертой армии (теперь уже – Коробкова, а не Чуйкова), стоят пятнадцать пехотных, пять танковых, две моторизованные и две кавалерийские дивизии. И об этом штаб округа информирует штаб обреченной Четвертой армии.
Зачем они там стоят, немецкие войска?
Пятнадцатого июня в «Правде» заявление ТАСС:
«По данным СССР, Германия так же неуклонно соблюдает условия советско-германского пакта о ненападении, как и Советский Союз, ввиду чего, по мнению советских кругов, слухи о намерении Германии порвать пакт и предпринять нападение на СССР, лишены всякой основы, а происходящая в последнее время переброска германских войск, освободившихся от операции на Балканах, в восточные и северо-восточные районы Германии связана, надо полагать, с другими мотивами, не имеющими касательства к советско-германским отношениям … »
Заявление это, даже не дочитанное до конца, возымело действие отчаянного сигнала.
Как из развороченного муравейника ринулись на улицы толпы – к лавочкам, к палаткам, к бакалейным магазинам – скупать муку, сахар, керосин, соль, мыло, спички и все прочее, что можно унести враз.
Заведующие торговыми отделами, мокрые от пота и страха, кричали в телефоны, отбивали телеграммы: иссякли фонды, грузите товар, везите, везите, по политическим соображениям мы не можем оставаться с пустыми полками!
Милиционеры, напуганные не меньше толпы, пытались вразумлять, разгонять, расталкивать, но заявление ТАСС гудело бедственным сигналом и в них.
Пять дней приграничные местечки и городки насыщались бакалеей, которую везли и везли поезда, грузовики, фуры, чтобы, по политическим соображениям, не иссякали фонды.
К субботе очереди омельчали, люди утихомирились. Генерал армии Павлов приказал помочь местным властям из своих военных запасов.
- Миш … ну, ты там крутишься… Как же все-таки?..
Что ему сказать, Степе Федосееву? Но Степа будто сам испугался своего вопроса, насторожился: уместно ли встречать таким настроением товарища, прибывшего из штаба округа? Сдвинул серьезно брови, сказал, кашлянув:
- Конечно, той паники, как неделю назад, уже нет… Спали-то одетые … Сейчас бойцы раздеваются… Миш… Командира сорок четвертого полка майора Гаврилова будем обсуждать двадцать седьмого числа … Персональное дело… Паникер …
Михаил Суровцев молчал. В Четвертой армии паникеры - сам начальник отдела политпропаганды бригадный комиссар Рожков … Полковой комиссар Пименов – тоже паникер … Велено строго предупредить. Но у армии нет тылов. Нет и – все! Там, в расположении штаба, сейчас концерт, в Кобрине. (Михаил Суровцев глянул на часы, было уже одиннадцать.) А здесь, в Бресте, концерт артистов московской эстрады.
- Степа,- спросил Михаил Суровцев,- а ты почему не на концерте?
- Ребенка не с кем оставить. А без Лиды я никуда …
Федосеев истолковал вопрос по-своему: не нравится товарищу из штаба настроение капитана Федосеева. Надо выпутываться.
- Здесь – тихо,- твердо сказал Степа, пытаясь прочесть в глазах Михаила Суровцева, как быть и что говорить.
- А там?
- Там? Кто их знает… Может, у них там маневры все время…
- Ну и у нас завтра - маневры.
Федосеев не выдержал, придвинулся
- Миш… Двести второй полк только закончил плановые стрельбы… Весь запас расстрелял… Миш… Ну – как же? Слышь? Там у них – тяжелые танки, из крепости видать, с костела… Как же наши тэ двадцать два? По воробьям? Гочкисы тридцать восемь миллиметров? Сорока пяти миллиметровые против тяжелых?
Сказал и спохватился:
- Но, конечно, договор в общем, пока тихо, конечно… Сандалов тебя в штаб сорок второй посадит, к Васильеву…Учения, конечно, проведем… Тут у нас дом в Пугачевске загорелся…
- Где это?
- За Муховцом… Красивое место, завтра увидишь.
- Потушили?
- Тушат… Да дом такой, что и тушить не надо.
- Отправляй, – вдруг жестко сказал Михаил Суровцев, – завтра же отправляй!
- А как, Миша?! – подскочил Федосеев, вмиг сообразив: сказано о Лиде, и быстро-быстро: Миш, это же по партийной линии, как минимум, Миша! Все видят…Все знают… Хозяйкин сын (обвел головою комнату) пропал куда-то, как в воду… Хозяйка тоже платы не требует, как ждет чего-то… Шкаф подарила: пользуйтесь, вешайте…
- Сын молодой?
- Призывной… Лет восемнадцать… Да не он один…
Лидочка внесла сковороду, поставила на стол, все также виновато-застенчиво улыбаясь.
Федосеев:
- Вот Миша говорит – ехать тебе надо…
- Я бы поехала, Степа… Тебе неприятности будут…
- Ну, будут! – вдруг осерчал Федосеев. – Ну, будут! Утром на военторговском драндулете поедешь! Собирайся!
Погас свет.
- Тьфу, – огрызнулся в темноте Степа, – это здесь бывает… Говорят, электростанцию строили еще до революции…
Вошла хозяйка с лампой. Лампа горела хорошо, будто зажгли ее заранее. Лицо хозяйки, высвеченное лампой, было непроницаемо – большие глаза под темными широкими бровями, длинноватый нос над учтиво растянутыми губами: что там она думает – черт ее знает. Хозяйка поставила лампу рядом со сковородой, пошла, к двери.
Лидочка вынесла ребенка в соседнюю комнату, уложила в темноте, вернулась, к столу.
-За то, чтобы тебя завтра здесь не было,- усмехнулся Михаил Суровцев, подняв и поставив стакан.
- Завтра видно будет,- застеснялась Лидочка.
- Делай, как приказано,- строго сказал Федосеев, – и давай прибери… Мы еще побалакаем, что-то спать не хочется …
- Так он же устал с дороги …
Михаил Суровцев и слушал Степу и не слушал. Квартира в крепости – это хорошо. А как же, если Лидочка уедет? Ну, ненадолго же. Пока прояснится. Не война же. А почему не война? Страшно подумать. Ты в крепости бывал? Красиво. Да. За Муховцом красиво, в крепости красиво – везде красиво.
Крепость эта удручала Михаила Суровцева. Когда-то, в давние времена, она, наверно, годилась для дела. А теперь… В двадцатом году при миссии товарища Данишевского состоял отец, красный командир Суровцев. Миссия договаривалась с белополяками в Брестской крепости о мире. Отец рассказывал – красивое место. А сейчас – Степа. Красивое место. Хорошо, хоть вывели бойцов на учения. Прихлопнут эту крепость, как муху. Через нее течет Буг, через нее же – Муховец, двухметровые стены. Для артиллерии и авиации нету стен. Конечно, квартира там – хорошо. Красиво.
Нет тылов в Четвертой армии генерала Коробкова, нет тылов. Завтра учения. Ну побегают, помаршируют. С опаскою. Чтоб немцы не видели. А то подумают – нарушение договора. Щенок! Ты кому больше веришь? Что же это, Степа? Но Степа сам спрашивает, не смея спросить: что же это, Миша?
Вот они перемахнут Буг, на чем их держать? На крепости? Какая тут крепость! А может, не перемахнут? А может действительно – «одна баба сказала»?
Михаил Суровцев подремывал, Степа сидел рядом и – как растворился во сне.
Закричал пацанчик, Лидочка метнулась к нему. И вдруг – стук. Хозяйка, должно быть, открыла, вбежал красноармеец, гаркнул испуганно, не соразмерив голоса:
- Товарищ капитан! Срочно в штаб! Связь нарушена!
Малец неистово кричал на Лидочкиных руках, Лидочка трясла его, бегала, не зная, как унять, капитан Федосеев сорвал трубку с зеленого ящика, покрутил ручку, бросил:
- Фона нет!
Неуставной, какой-то детски испуганный вид красноармейца, крик ребенка, испорченный телефон, отвалившаяся челюсть Степана – все вдруг шевельнуло волосы на затылке Михаила Суровцева. Шевельнуло и прояснило голову:
- Лида! Соберись. Самое необходимое
И – первым в дверь. Федосеев – за ним.
Неподалеку – кварталах в трех – горел дом. Пожарные навинчивали шланг на колонку. Но воды в колонке не было.
Степан исчез куда-то, как провалился. Михаил Суровцев оказался на незнакомой улице среди бегущих, кричащих, ополоумевших людей. Он бросился к толпе, закрутившейся возле какого-то двухэтажного дома.
- Провода резал!- услышал он.- Провода резал!
Михаил Суровцев протолкался, увидел в зареве горящего дома небольшого человека в ватнике. Человека держали за руки, но он и не сопротивлялся.
- Пустите,- сказал он лениво,- все равно вам хана.
- В штаб!- приказал Суровцев. Красноармейцы, – вдруг зычно крикнул человек в ватнике,- бросайте оружие и идите встречать доблестные германские войска! Всем будет свобода и земля! Кроме коммунистов и жидов!
И вдруг возник Федосеев.
- В крепость! В крепость!
Человек в ватнике вырвался, побежал.
«Почему в крепость? – мелькнуло в Михаиле Суровцеве.- Их надо выводить! Их надо выводить!»
Но Федосеев снова исчез.
Из-за угла вырулила полуторка. Михаил Суровцев вскочил на подножку, крикнул шоферу:
- Стой!
Рядом с шофером находилась женщина. Она закричала с визгом. Из кузова кто-то ударил Михаила Суровцева, ударил поспешно, неумело, метил в голову – попал в плечо.
- В кузов! – приказал Михаил Суровцев.
Один красноармеец влетел на ходу через борт. В кузове захрипел кто-то, закричал, машина остановилась. И оттуда, из кузова:
- Товарищ военный! Товарищ военный! Это машина не военная! Она не военная! Вы не имеете права!
Плечо побаливало. Михаил Суровцев приказал красноармейцу, вскочившему на подножку:
- Объехать семьи командиров! Всех погрузить и – на
Кобрин!
- А этого куда? – крикнул из кузова.
- Черт с ним! Будет тесно – скинете!
- Вы не имеете права!
Машина покатилась.
На город навалилась неожиданная тишина, как будто все, что происходило только что – пожар, беготня, машина, было какой-то непостижимой случайностью.
И вдруг опять – Федосеев:
- Миша! Приказано на провокации не поддаваться!
Плечо все еще ныло:
- Степа! Какие провокации? Началась война! Я приказал вывозить семьи!
- Я был дома! Лиды нету!
- Значит, ушла! Ее подберут!
И вдруг – стрекот пулемета, но какой-то игрушечный, не пулеметный. Михаил Суровцев узнал по звуку немецкий автомат шмайсер. Один раз он держал его в руках и даже стрелял – Павлов знакомил штабных с оружием дружественной армии. Шмайсер был один. Михаил Суровцев подумал о человеке в ватнике, который вырвался и убежал. И только он подумал, как неподалеку от догорающего дома взорвался ослепительным громом снаряд, Федосеев закричал, скрючился и упал, нелепо подвернув голову под грудь. Михаил Суровцев бросился к нему и не понял, а догадался, что Степа мертв.
Немцы расстреливали снарядами город, как мишень, – безответно, безнаказанно. Над крепостью взвилось зарево.
Небо светлело. Из-за Буга с небывалым ревом стремительно появились самолеты и, перемахнув город, исчезли в светлеющем небе.
Лейтенант в пограничном картузе вдруг вытянулся перед Михаилом Суровцевым:
- Они идут через мосты! Связи нет! Помогите!
- Кто вас прислал?
- Капитан Ершов! Они… Винтовки… Пулемет … Штук двадцать гранат … И все!
По берегу Буга рвались снаряды. Михаил Суровцев даже не почувствовал, как привык к ним за эти пять минут.
- Лейтенант! Собирайте всех, кого увидите! И – к станции! Не к вокзалу! К станции!
А через Буг деловито и без помех ехали немецкие танки. Михаил Суровцев не видел их. Он успел собрать восемнадцать человек, когда оттуда, снизу прибежал красноармеец без ремня, но – в каске:
- Танки!
Три сорокапятимиллиметровые пушки кашлянули неподалеку, еще раз кашлянули. Черный дым лениво поднялся снизу. Михаил Суровцев понимал, что надо отводить людей на Жабинку, к Кобрину. Туда, наверно, сейчас подбрасывают боеприпасы – не может быть, чтоб не подбрасывали. Надо занимать прочную, неприступную оборону. Где же авиация? Где артиллерия? Наверно там – за Кобрином. Наверно, там готовят контрудар. Лида, наверно, успела вскочить в полуторку (плечо уже почти не болело).
Он знал: под Кобрином – истребительный полк. Под Пружанами – второй, дивизия полковника Белова. Сейчас примчатся самолеты. Но он понимал также, что они могут и не примчаться.
Их могли разбомбить па площадках, на земле.
Немцы уже в Бресте, наверно, крепость окружена, а прошло всего ничего, и «мессершмитты» перемахнули через город туда, к Кобрину. Что там происходит в штабе армии? В двадцать восьмом корпусе? В сорок девятой дивизии?
Михаил Суровцев не испытывал мистического чувства к начальству. Связанная с начальством таинственная неизвестность не обнадеживала его. Он был с детства военным человеком и с детства освоил первую истину: если не я, то – никто. Поэтому он исключил естественную для всякого попавшего в беду расслабляющую надежду. Надежды не было. Михаил Суровцев знал, что никто его не выручит. Там, за спиною, ничего нет. Там, в Жабинке, полк сорок второй дивизии. Подняли его? Там пытаются прийти в себя такие же, как он, люди, они только старше званиями и дальше от границы. А он – младше. И – ближе. И – все. И ни у него, ни у них нет ни связи, ни позиций, ни планов. Потому что немцы не должны были напасть. Никак не должны были, но – напали …
Михаил Суровцев выводил своих людей вдоль Муховца. Он почему-то считал себя причастным к сорок второй дивизии, может быть, потому, что почти все его люди были оттуда. Люди эти находились вне крепости, Михаил Суровцев думал о том, чтобы те, которые остались в казематах, продержались хотя бы два дня. Почему хотя бы два дня, он не знал и не хотел знать. Но – хотя бы два дня!
Михаил Суровцев переносил свое ощущение на других. На тех, кто был в Жабинке, в Кобрине, на тех, кто был в крепости, на тех, кто был в Минске. Он ведь пришел в себя! И они – придут. Они тоже – военные люди. И в Москве придут в себя! И тогда все укрепится и натянется и появится то, без чего не бывает войска: четкость знания.
Кудрявый зеленый берег Муховца смотрелся в тихую воду, а Брест за спиною горел и рвался снарядами. Огонь уже не был виден в раннем дне, черный дым заволакивал небо. «Мессершмитты» выныривали из дыма, расстреливали дорогу километрах в двух севернее Михаила Суровцева. И вдруг оттуда, с дороги, по проселку – две конные упряжки, должно быть, пушки сто тридцать первого артиллерийского полка. «Мессершмитт» погнался было за ними, но вдруг взмыл в небо, как отвалился. И только он взмыл – из-за поворота речки затарахтели чужие пулеметы. Как они там оказались, Михаил Суровцев не понял, да и некогда было понимать.
Пушки развернулись как-то враз, лихо, как на учениях – когда успели отцепить коней – и одна за другой выстрелили туда, откуда – чужой пулемет. Такой стрельбы Михаил Суровцев еще не видел – снаряды разорвались метрах в двухстах, и там брызнула в стороны немецкая (зеленые мундирчики) пехота. Немцы рассыпались с той стороны Муховца и исчезли в зарослях. Пушки грохнули еще раз, но снаряды перелетели, взорвались за немцами, и тут все увидели ревущие со стороны Каменки немецкие танки. Они катились быстро. Розовое яркое утро золотилось на сизых башнях, солнце упиралось в них, ослепляло, а они, кивая длинными хоботами, катились, подставив левые бока людям Михаила Суровцева.
Пушки наклонились, сколько могли, с лафетов к земле, и Михаил Суровцев ощутил горячащий, подпирающий горло восторг ощутимого дела.
- Прицельным! – закричал он пушкарям.- Прицельным!
Его не слышали, не могли слышать, но получилось так, будто они выполняли его команду.
Пушки грохнули по танкам, и с двух выстрелов два ближних танка загорелись, задымили.
- Ур-ра! – не выдержал наводчик, бессмысленно разведя руками.
Он кричал неистово, по конопатому полудетскому его лицу катились слезы.
Однако снаряды, выпущенные по танкам, были последними. Бросать орудия? Но в Жабинке – склады! Надо только добраться до Жабинки!
Снарядный взрыв вскинул воду, будто выплеснул небольшую речку к небу. Рядом рвануло землю. Взметнулись обломки, захохотала лошадь, Михаил Суровцев упал.
- Капитан! – услышал он как сквозь вату.- Капитан! Живой?
Это был конопатый наводчик. Слезы на его лице припудрились пылью. Как он уцелел, понять было невозможно. Михаил Суровцев, увидев черные ручьи на конопатинах, густо выдохнул:
- Черт …
- Тут всё, капитан! Идти можешь?
- Где пушки?
- Каки там пушки!
По дороге, невидимые за бугром, негромко гремели
танки.
- Наши! – закричал конопатый. – Тэ двадцать шесть!
Туда, к дороге, через бугор бежало человек десять.
Михаил Суровцев пришел в себя.
* * *
Войну встречают необстрелянные новобранцы.
Держава, величественная и непроницаемая, год за годом, день за днем тайно и явно готовила хаос, который предстояло преодолеть тем, кто встретил войну. Они погибнут, давая державе возможность опомниться. Но пока они отстреливались последними пулями и снарядами, предназначенными не для войны, а для маневров.
Под Жабинкой рыли окопы люди, которым не хватало лопат.
Кто-то уже взял на себя власть, не дожидаясь приказаний еще не проснувшегося государства.
Четыреста пятьдесят девятый полк (не полк, а батальон) занимал правильную оборону. Война шла уже четыре часа, и было ясно, что жиденькое, случайное рытье окопов не удержит немецкой лавины.
Михаил Суровцев и конопатый наводчик добрались до моста через Муховец. Там находился какой-то пулеметный расчет и человек двадцать красноармейцев.
Немцев на дороге не было. Тянулись люди, главным образом женщины, прижимали к себе детишек, торопились, оглядываясь, смотрели невидящими глазами, растрепанные, иные в ночных сорочках до пят. Где Лидочка? Наверно успела все-таки.
И вдруг оттуда, из Бреста, давя толпу,- какая-то эмка и две полуторки. Полуторки были наши и эмка – наша. Зеленые люди, стоя в кузовах, строчили из шмайсеров по толпе.
Женщины хлынули с дороги, закричали, завыли, пулемет с моста затарахтел по грузовикам. И вдруг, через мост – наши танки тэ двадцать шесть – четыре штуки. Зацепив эмку так, что она завертелась и ткнулась радиатором в кювет, головной танк треснул в полуторку, грузовик загорелся, из него поскакали зеленые люди, задние танки сползли с дороги, кося из пулеметов пространство.
Михаил Суровцев с конопатым наводчиком, еще трое бойцов кинулись к эмке, оттуда вылазил немец – веселый, бесстрашный.
- Рус! Гут! Бравгарсон! Марш нах Неметшина! Шталин капут!
Конопатый наводчик с отчаяния, с лютой злости (женщины кричали как в родах) от всего разрывающегося сердца ухнул кулаком в чистое беззлобное лицо, в нос, юшка вмиг окрасила немца, фуражка с высокой тульей слетела, конопатый – новым кулаком – по сусалам, с бешеным криком. Немец упал, конопатый навалился душить. Немец пополз было рукою к парабеллуму на животе, но конопатый перехватил чужой тяжелый пистолет и трижды сжал незнакомое оружие. Немец дрогнул под конопатым с первого треска.
- В штаб,- закричал Михаил Суровцев, и конопатый, поднимаясь, увидел еще двух немцев, вытащенных из эмки. Он привык за эти секунды к парабеллуму.
- Отставить! – закричал Михаил Суровцев, но было поздно: немцы грохнулись один за другим – конопатый, как лишенный рассудка, смотрел без понятия.
Танки, только что смявшие грузовики, бухали где-то неподалеку, но выстрелы их пропали в громе тяжелых снарядов, которые вдруг взметнулись возле моста. Снаряды летели с юга.
Снаряды рвались, не попадая в мост, будто пропуская через него кричащих, воющих, исступленных женщин. Снаряды раскидывали землю, дорогу, людей, ошметки живой человечины.
Михаил Суровцев увидел у самой воды разорванное тело в тряпках и узнал Лидочку. Над нею, зацепившись за сук разбитой ветлы, висел сверток запекшейся крови. Это был ее пацанчик, которого он так и не разглядел тогда, но крик которого разорвал его память сейчас …
97
И, конечно, ни Юлия Семеновна, ошеломленная ужасным известием, ни Павел Кордин, явившийся в кабинет Рыбина, куда явились все, несмотря на выходной, ни Карл Краузе, получивший свою баланду в зените полярного дня, ни Настя, оставшаяся на меланжевом комбинате после практики, ни Лаура, зубрящая с утра английские вокабулы, ни Иван, посапывающий после ночной попойки в чужой постели, ни капитан Суровцев, собиравший этой страшной ночью людей под огнем неприятеля, ни Виктор Чернецкий, явившийся сразу в военкомат, ни бывший начдив Петренко, арестованный в тридцать седьмом году как враг народа, ни Катерина Дементьевна, собиравшаяся вечерам в театр Вахтангова – никто, никто на целом свете не знал, не мог знать и не должен был знать, что разверзлось перед ними в эти начавшиеся
еще не понятыми и непонятными минутами – часы, дни, недели, месяцы и годы.
А в городе Берлине, в инкрустированном сейфе, на второй снизу полке, в сафьяновом зеленом бюваре лежало еще с марта месяца краткое почтительное, безукоризненно переведенное и оставленное без ответа Послание вождю немецкого народа от вождя советского народа: «Что касается Советского Союза, то он снова подтверждает свое согласие … »