Семейный календарь… Том I
Итак не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо
завтрашний сам будет заботиться о своем:
довольно для каждого дня своей заботы.
Матф. 6, 34
Эпилог
Семидесятый год
Умерла старуха Иванова Юлия Семеновна.
Умерла она как раз под день своего рождения, когда принесли ей телеграмму из города Марселя.
Почтальонша позвонила, еще раз позвонила, постучала, удивилась, что старухи нет, и собралась было кинуть телеграмму в дверную прорезь. Но передумала и решила спуститься в подвал, в домоуправление: пусть хоть управдомша вручит, все-таки – поздравительная.
В домоуправлении находился только слесарь-водопроводчик Родионыч, который никак не соглашался принимать эту телеграмму:
- Управдомша еще спит, а я – затеряю …
Почтальонша посмотрела на него, поверила. Слесарь, видать, либо уже принял, не глядя на ранний час, либо еще не просох от вчерашнего и за себя, конечно, не отвечал.
- Пить надо меньше,- в сердцах сказала почтальонша, на что слесарь резонно ответил:
- Не на твои …
- Еще чего! У меня б ты – выпил …
Ей не хотелось ругаться с самого утра. Она повертела телеграмму, вздохнула и снова поднялась на шестой этаж, снова постучала в старухину дверь, и тут ей послышалось, будто в передней у старухи что-то упало …
Пенсию старуха получала всесоюзного значения. На весь участок таких пенсий было всего три штуки. Ну, те двое стариков брали положенное без слов, а эта – обязательно спрашивала про здоровье, трудная ли работа, есть ли дети, внуки, будто могла чем помочь. Видит, что пожилая женщина лазит по этажам – неужели от удовольствия? И – давала рубль, поила чаем на кухне. Почтальонша еще раз осмотрела телеграмму, нерешительно сунула ее в прорезь и пошла по участку: и так завозилась!
На почту она вернулась быстро. Скинула пустую сумку и присела на стульчик, удивляясь, что всю ходку думала об этой старухе. Все уже собрались – длинная красавица, стаж отбывала перед институтом; толстенькая – эта уже год работала; две молоденькие, только из школы, и еще пенсионерка, прирабатывала к пенсии. Складывали имущество, переговаривались с раздатчицей, торопились – кому в магазин, кому домой – детей в лагерь готовить…
- Девочки, что сегодня было …
- Убили кого? – равнодушно спросила молодая красавица.
- Как убили?!- испугалась почтальонша.
- Как убивают, так и убили,- сказала красавица и ушла за загородку покачиваясь – как она только сумку носит на такой походке?
- Понимаете,- посмотрела ей вслед почтальонша, – стучу, не открывает … Еще стучу …
Толстенькая глянула на нее:
- Чего им стучать? Каждому стучать – кулаков не хватит. На то – ящики есть.
Пришел заведующий отделением, коренастый мужчина в синем форменном костюме. Выслушал, подумал, сказал:
- Надо бы в милицию … Может, действительно – того … Старуха все-таки … А телеграммы надо вручать … Тем более – из иностранного государства … Тем более ты – передовик, на доске висишь …
Действительно, у входа в отделение на глухой стене укреплен был пространный щит с большими золотыми буквами – «Социализм без почт, телеграфов и машин – пустейшая фраза». А уже под золотыми буквами написано красной краскою – «Лучшие люди» и – один к одному – портреты работников отделения связи, в том числе и почтальонши.
Почтальонша хотела что-то сказать, но начальник присел к телефону и набрал ноль-два …
Милиция взломала старухину дверь при свидетелях.
Иванова лежала головою к двери, на спине, в новом капоте с большими яркими цветами. Она лежала, закинув голову, вытянув подбородок. Из-под капота торчала нога с перекрученными синими жилами, видная до бедра. Была она совершенно седая, неприбранная, и только брови густо чернели на желтом лице как причесанные. На плече у нее, в кружевном воротнике, зацепилась поздравительная телеграмма из города Марселя.
- Ой, мамочки! – крикнула почтальонша.
- Спокойно,- сказал участковый,- родственники у нее есть? Беда с этими пенсионерами …
- Родственники у нее есть,- закивала головою управдомша,- а куда звонить – не знаю … Она член партии …
- В какой организации?
- Так в нашей, в жэковской …
Участковый подумал и сказал:
- В райком звони … Она что – старая большевичка?
- С двенадцатого года …
Участковый уважительно посмотрел на покойницу:
- Заслуженный товарищ …
Прибыли санитары, установили носилки, уложили старуху и покрыли ее казенной простыней.
- Двери опечатать, что ли? – засомневалась управдомша.
- Надо родичей искать,- сказал участковый.
- Не знаю телефона … Тут старик к ней ходил – считай каждый день… Может, придет? Дочка у нее есть… Стой! Лейтенант! У нее внучка тут прописана, но пока – не живет…
- Постоянно прописана?
- Ну да! Депутатка прописывала! Она тоже к ней ездит на машине, но – не часто…
- Ну вот, видишь! – обрадовался участковый. – А говоришь – не знаешь!
Он прошел в комнату, увидел неприбранную постель, тумбочку с лекарствами, осмотрелся, не останавливая взгляда ни на чем, хотел было выйти в переднюю. Но – не вышел.
Потому что в простенке возле двери висел, покосившийся портрет. Висел так, будто хотели его сорвать, но не смогли. А на портрете была написана яркая женщина с неземным лицом, с черными бровями, с глазами не то зелеными, не то синими. Лицо это было смугловатым, чистым и ясным, со лбом, который даже светился в черных кудрях, и с такими алыми губами, что участковый вздохнул. Глаза на портрете были большими, чуть косоватыми, понятливыми, веселыми и строгими – боязно смотреть без привычки.
- Она? – тихо спросил участковый.
Управдомша глянула с некоторым испугом, кивнула:
- Она… Молодая… А сходство есть…
- Есть,- подтвердила почтальонша, глядя на портрет, как на образ.
- То-то и я вижу, – вздохнул участковый, – знакомое лицо… Какая была… Симпатичная… А портрет кто-то хотел утащить… Неясно…
- Как же? – испугалась управдомша.
- А это мы уточним.
И тут зазвонил телефон – мягко так, словно через один ударчик. Управдомша глянула на участкового - как быть? Участковый остановил ладонью – не трогать! И сам взял трубку:
- Старший лейтенант милиции Тюнин!.. Гражданочка, туда попали!.. Туда!.. Кто это говорит?.. А-а-а… Ну так давайте сюда! Плохо вашей мамаше … Вот так… Мигом! Ждем!
И положил трубку:
- Дочка сейчас прибудет.
* * *
Юлия Семеновна лежала в морге.
В «Вечерке» накануне появилось траурное извещение – из горкома поторопили, чтоб не тянули, напечатали сразу.
Из райкома позвонили в жэк, велели хоронить как следует, как положено хоронить старых большевиков, и венок прислали.
Почтальонша тоже пришла на похороны, хоть никто ее здесь не знал. Пришла, надев черную шаль. Откуда у простых людей черные шали? А ведь находятся, когда нужно. В почтовом отделении подружки сказали – иди, мол, сами разнесем, чего уж … И даже собрали на веночек, по двугривенному. Уж больно она маялась этой чужою смертью. А почему – сама не понимала.
Дочь Юлии Семеновны была лет сорока, с такими же черными бровями, исхудавшая, стройная, без особой печали в облике, но каждый видел, что горе свое она упрятала крепко. Она держала за ручку мальчика лет восьми, который смотрел на свои ботинки глазами, полными слез. К ней подошел высокий мужчина, сутуловатый и немолодой, осторожно, как на горячее, положил руку на ее плечо и сказал тихо:
- Здравствуй, Лаура…
Это нарядное имя прозвучало как-то неуместно в темном скорбном зальце. Мужчина погладил по голове мальчика и сказал еще тише:
- Лаурочка…
И всхлипнул.
Лаура обернулась, посмотрела в его рыжеватое лицо с большим носом и близко поставленными глазами, полными слез:
- Здравствуй, Иван…
Плотная женщина, прикрытая черной вуалеткой, обняла Лауру, ничего не говоря, и стала рядом с ней.
- Здравствуй, Анна… Где Таня? – спросила Лаура.
- Сейчас приедут с Сережей,- тихо сказала Анна.
Лаура поправила на мальчике курточку:
- Николка, поди во двор, сядь на скамеечку. Посиди там с папой.
Мальчик послушно вышел, не поднимая головы. Лаура подошла к изголовью гроба. Иван поплелся было за нею, но остановился, пересиливая плач, и пошел из темного зальца в горячий солнечный двор.
Старухи в черных шалях, старики в давно не надеванных пиджаках – Лаура не помнила их лиц, да и не вглядывалась – стояли потупясь, слушали пугливо, как виноватые. Кто они были? Друзья, должно быть, сверстники – печальное извещение достало их из далеких времен. Одна старуха все протирала пенсне с золотой дужкой. Ее Лаура знала. Наташа Толкачева. Наташе тоже было лет восемьдесят …
Все ждали чего-то, будто еще не все произошло. Лаура стояла у изголовья и видела сквозь открытую дверь катафалк с приподнятой задней дверцей и рабочего, который сидел на ступеньках и курил. Курил медлительно, наблюдая за дымом.
Вошел сухой длинный сутулый старик с букетом красных роз. Он подошел к ногам, положил цветы и быстро вышел. Спина его содрогалась от плача. На согнутой руке его висела бамбуковая палка – щеголеватая трость. Старик явно не приучен был ходить с палкой, но, глядя на него, хотелось подсказать: обопрись, отец, может, легче будет. Рабочий на ступеньках поднял голову, оценил старика, бросил окурок.
И в это время к самому моргу подкатила черная государственная машина и из нее вышла немолодая, но – весьма еще стройная женщина в черном костюме – юбка и пиджак. Вдоль лацкана пиджака, в ряд от плеча к пуговице свисали с разноцветных колодочек ордена. А у самого плеча рядом с красным эмалевым флажком сверкала звездочка чистого золота.
Женщина спокойно дождалась, пока шофер ее, молодой, крепколицый, небыстрый в движениях, при черном галстуке, с повязкой на рукаве, выносил из машины большой овальный венок, устанавливал у ног гроба. И тогда уж вошла, не глядя ни на кого, приблизилась к покойнице, посмотрела на нее, вздохнула и вдруг кинулась к желтому личику.
- Юличка Cеменовна!- закричала она.- Мамочка вы моя родненькая! Что же ты наделала, старушечка ты моя!
Она прижалась щекою к мертвой голове, поцеловала холодные черные веки, безучастный лобик, поднялась, поправила на покойнице промереженный воротничок черного платья, от которого тянулся неуместный след хороших духов, поцеловала узенькую белую ручонку, постояла, держась за край гроба, ожидая, пока просохнут слезы.
Стояла она спиною к Лауре. Лаура смотрела на нее, и слезы сами по себе появились на косоватых Лауриных глазах.
- Настенька,- простонала Лаура жалобно, как маленькая.
У женщины с флажком просохли слезы. Почти не обернувшись, она спросила строго и тихо:
- Павел где?
- Вышел,- шепнула Лаура.
- Посажу его в машину … Сейчас Сережа с Танечкой еще две «Волги» пригонят.
И вышла из скорбного зальца.
Вышла, осмотрелась, увидела старика, который стоял у железной решетки, придерживаясь за прутья, сказала ласково:
- Дядя Павел … Садитесь в машину …
- А… Настенька,- обернулся без силы старик,- я постою…
- Ничего не постою… Садитесь в машину.
Старик послушно поплелся к государственному автомобилю, сел, как было велено – рядом с шофером.
Женщина увидела мальчика, привлекла:
- Сладкий ты мой…
И – пожилому человеку, который сидел на скамейке,
взяв лысую голову руками:
- Профессор…
Человек не слышал. Мальчик прикоснулся к его руке:
- Папа…
Человек очнулся, встал:
- Горе, Анастасия Романовна, горе …
И все пошли по ступеням к гробу.
- Герой Социалистического Труда,- понимающе сказал рабочий на ступеньке шоферу катафалка.
- Депутат, – подтвердил шофер и взял сигарету.
Представитель райкома, молодой круглоголовый парень, прокашлялся и стал было читать бумагу бойко и торопливо, но вдруг осекся, сбавил голос, стараясь не спешить. Держа обеими руками листок, он никак не мог совладать со звонким и четким не своим голосом.
Юлию Семеновну похоронили не сжигая на кладбище рядом с первым ее мужем, Егором Иннокентьевичем Ивановым, умершим в двадцать шестом году от туберкулеза.
Был Егор Иннокентьевич Иванов крупный деятель тех времен, председатель губисполкома, делегат многих партсъездов. Скончался он после четырнадцатого, весною, оставив пятилетнего сынишку. Это было давно. Иван плохо помнил отца.
Могила Егора Иванова находилась в центральном секторе не то чтобы заброшенная, но и не ухоженная по сравнению с другими. Зажата она была меж двух загорoдочек с черными надгробиями. На одном надгробии значилось, что покоится под ним архимандрит, на другом же – артистка императорских театров. Над архимандритом высился гранитный православный крест, над – артисткой – тоже крест, но – католический, без косой перекладины у подножья и без малой – наверху.
Почему могила Егора Иванова очутилась в таком соседстве, теперь уже никто не понимал и не задумывался, – не все ли равно, – хотя хоронили его сорок четыре года назад в отсеке для революционеров.
Четыре расторопных дядьки умело доправляли могилу. Один – поменьше ростом – остался в яме прокапывать закуток куда-то вглубь, в подземелье.
Трое послушно держали ношу свою на веревках.
Нижний вылез из-под гроба, объясняя товарищам, но так, чтобы и родичи слышали:
- Сам не идет … Тесно … Просовывать надо …
Верхние дядьки помалу пустили веревки, и гроб поплыл вниз и вперед, в уготованное место, тихо дрогнув, успокоившись на рыхлом дне.
Дядьки потоптались в тишине, взяли лопаты. Главный спросил прилично:
- Горсть кидать будете?..
И все наклонились, взяли желтой земли, ожидая, пока кинут Иван и Лаура.
Иван бросил свою горсть в яму. Земля мягко тряхнулась о крышку. Лаура тоже бросила горсть. Молодой офицер наклонился, взял пригоршню желтой земли, протянул старику, как будто почувствовал, что старик сам не сможет – свалится:
- Павел Михайлович …
- Спасибо, Сережа …
Старик принял землю, дрожа рукой, бросил без размаха, не достав до ямы. Узенькая девушка, стоявшая рядом с офицером, вздрогнула, дернулась к старику, поддержать.
- Спасибо, Танечка, – сказал старик,- я – удержусь.
Дядьки умело зашаркали лопатами. Настя, глядя, как вырастает из ямы рыхлая земля, обняла офицера и девушку:
- Деточки мои ….
Деревья разрослись над могилами, наполняя знойный день медовой сладостью цветущей липы.
Дорожки, посыпанные песком, тянулись переулками, пересекаясь крест-накрест с другими дорожками, а у перекрестков тлели деревенским дымом старые венки, засохшие цветы, плавились зеленые парафиновые листья и лепестки тяжелых матерчатых похоронных цветов.
Анна откинула вуалетку. Лицо ее было плотным, хорошо покрытым тонкремом, глаза подведены. Она шла, держа под мышкой небольшую лакированную сумочку.
Мальчик шел рядом с нею, настороженно поглядывая на памятники и надгробия, теснившие с двух сторон дорожку. Могилы, огражденные сетками и прутьями, были похожи на птичьи клетки, внутри которых находились не птицы, а полированные камни с длинными золотыми надписями.
Мальчик притронулся к одной сетке, посмотрел на Анну, но ничего не спросил.
Тщеславная кладбищенская скорбь, выбитая золотом по лабрадору, возвещала и любовь, и верность, и привязанность оставшихся к ушедшим. Обломанные, как бы сокрушенные внезапной бурей колонны, сбитый по углам полированный гранит, крашенные индустриальным серебром ангелы на малых александрийских столпах, шары, расколотые ударом,- затейливые символы утраты – сопровождали идущих по дорожке.
Тяжелое каменное забвение рябило в глазах молчаливой укоризною освободившихся имен, вырезанных на граните и намалеванных на жести в номерном инвентарном порядке. Декабристы и царедворцы, атеисты и священнослужители, народовольцы и тайные советники, архиепископы и балерины, красные герои и белые офицеры, спортсменки и монахини носили когда-то эти имена и донесли их сюда, освободив от себя, от своих истин, от своих правил, от своих желаний и надежд.
А рядом, в притулочках, как на временном месте, под незаметными, век не крашенными крестами почивали неведомые многолетние старухи. И можно было разобрать из цифири на похилившихся крестах, что являлись они в мир сей задолго до всего такого и уходили намного после …
Над кладбищем лениво плавали большие траурные птицы, нехотя прячась в ветвях и выплывая вновь.
Возле старенькой опрятной церквенки дожидался отпевания красный оборчатый гроб. Оркестр вяло сидел на пустых тележках, устало облизывая горячие медные мундштуки.
С глухой стены храма глядел святой Никола в пышном пурпурном одеянии, отороченном горностаем. Никола вздел два перста, как бы останавливая толпу. Старухи плотно прижимали щепоть к желтым лобикам, молясь на него. Видимо, художник писал его, подвигаемый талантом немалым: святой глядел на вечный покой с тихой щемящей печалью на галилейском лике. Он постиг тайну познания, и тайна сия умножила скорбь его до пределов, недоступных человекам. Многие тайны ведал чудотворец и с ними еще одну – суетную, поспешную. Явились вчера в храм сей две жены неразглашенно, принесли лепту, поставили свечи – за упокой души рабы Божией Юлии. Просили отпеть, не назвавшись, удалились сокрыто, сели в такси. Две жены скорбящие, одна постарше, другая помоложе – Анастасия и Лавра…
По пересекающей дорожке, удаляясь от всех, шел сутулый старик, опираясь на палку. Он шел, никого не видя.
Иван спросил Лауру:
- Что же с ним теперь будет?
Старик шел, подгребая под себя землю посохом, растерянно озираясь на обступившие его со всех сторон кресты, колонны, звезды, которые вырывались к небу из своих оградок и сеток.
- Наверное, он возвращается на могилу,- сказала Лаура, – подожди …
Она догнала старика без труда и увидела, что он вот-вот упадет. Голова его, лысая и седая, тряслась.
- Дядя Павел, – сказала Лаура, – я тебе помогу.
Старик повернул к ней дряблое морщинистое лицо с младенчески-голубыми глазами, наполненными брезгливой мольбой:
- Я не помню … мама любила блины?..
Наверно, он подумал о поминках, которые там, в опустевшем доме, готовила Тоня – соседка по этажу. Лаура не поняла, хочет он туда или не хочет.
- Дядя Павел, – сказала Лаура, мучительно выискивая слова в опустевшей голове, – дядя Павел, я тебя очень люблю … А где ты взял палку?
- У мамы! – как будто оживился старик.- Прямо у вешалки … Там стояла моя палка!.. Ты очень похожа на маму… А где Иван? Он уже ушел?..
- Нет, он здесь. Он ждет нас.
- Это хорошо, – сказал старик и слабо смежил дряблые веки – слезы мешали смотреть. – Ты иди, детка, иди … я посижу … Вот здесь посижу.
Он шагнул к черной некрашеной скамейке, опустился, поставил палку меж колен и положил на гнутую ручку бледные руки с длинными неровными пальцами, которые мелко дрожали.
- Дядя Павел, – сказала Лаура, – если хочешь – поедем ко мне. Я сделаю мировые котлеты, как ты любишь.
Старик улыбнулся, глаза его просохли:
- Конечно … Но не сегодня … Теперь я к тебе буду ездить часто. Хочешь? Ты же сама сказала, что я – вечный! Сколько тебе было тогда? Тебе было тогда тринадцать лет, когда ты так сказала … А скоро и Николка будет большой … Не заметишь …
Что-то сокрушило Лауру изнутри. Она покачнулась, уронила сумочку, взмахнув руками, пытаясь схватиться за воздух, задрожала лицом и, как к спасению, потянулась к старику, привалившись мокрой щекою к его твердому костяному плечу, трясясь и хватая воздух.
Старик не испугался. Глаза его стали сухими, ясными, он обнял Лауру, прижал к себе и, тихонько покачиваясь вместе с нею, стал ждать, пока она выплачется всласть …
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ОТРЕЧЕНИЕ
Девяносто четвертый год
1
Юлия Семеновна родилась в угрюмое царствование Александра Третьего. Император, как бы олицетворяя собою неуклюжую, тупую, полупьяную Россию, пил горькую, как простой мужик. 3а ним числились изобретение плоской фляжки, которую можно прятать в голенище, и мерзкие законы против инородцев.
Мать Юлии Семеновны – Наталия Александровна, урожденная княжна Щепина, окрестила свою дочь Юлией по святцам, но демонстративно называла Юдифью, намекая на библейскую легенду, в которой прекрасная Юдифь отсекла голову ужасному Олоферну.
Семен Аркадьевич Берг, в отличие от своей юной супруги, которую обожал, не придавал особого значения ни фляге, ни мерзким законам. Его больше занимало настойчивое стремление людей императора строить заводы, разрабатывать копи и прокладывать железные дороги.
Метафорическое предназначение дочери своей для метафорической гибели метафорического же Олоферна он принял весело, по-домашнему и даже поднес жене изумрудный браслет за выдумку.
Но царь – мощный гигант, не достигший еще и пятидесяти лет, умер сам через три месяца после рождения Юлии.
Когда Юлия уже ходила, а Наталия Александровна ждала прибавления в семействе, короновался новый царь. Коронование его было ужасным, кровавым и стоило почти двух тысяч жизней. Страшную Ходынку приписывали тайным замыслам нового императора, пожелавшего начать царствование свое расправою над народом.
Наталия Александровна слегла. Она не могла снести напряжения этих дней. Семен Аркадьевич не отходил от нее. (Они не ездили этот год в Ниццу – Наталия Александровна хотела родить в России.) Горячка угрожала двум жизням.
Семен Аркадьевич выхаживал жену как мог. Доктор Шлегель поселился на Васильевском.
Семен Аркадьевич разделял гнев супруги. Но, разделяя ее гнев, он понимал, что Ходынка всегда сопровождала Россию и никакому императору вовсе не нужно было замышлять расправу над народом. Расправа эта была подготовлена легковерием, легкомыслием, порывом, которые дремлют в народе до поры и возникают по той же неведомой причине, по которой и дремлют …
Дворянство княжны Наталии Александровны Щепиной было столбовым, древним, и гедиминовским, и татарским – в родне состояли и Голицыны и Юсуповы. Брак ее был чистым – по любви, хотя иные признавали его мезальянсом. Миллионы дома «Артур Берг и сыновья» притеняли брак этот, как листья столетнего дуба притеняют счастливую лужайку.
Семен Аркадьевич Берг изучал металлургию в Манчестере и в Берлине – старый Аркадий выстраивал сына, как строят завод – тщательно, дотошно, придирчиво.
Молодой Берг был принят в доме Щепиных хладно. Но не миллионы согрели сердце юной княжны Наталии. Семен представлялся ей новым Базаровым, новым Штольцем, новым Левиным …
И не по одной любви, но и с вызовом (ибо в истинной любви всегда прячется вызов) отдала она ему руку и сердце …
Жизнь их была любовью, и от любви этой родились две дочери: одна, чтобы казнить Олоферна, а другая … Для чего же родилась другая, Мария, наделенная вечным именем?..
Девятьсот первый год
2
Заводской дом действительного статского советника Семена Аркадьевича Берга сложен был из спекшегося пунцового кирпича. Наличники белели известью. Стоял дом на степном бугре, засаженном небольшими яблонями. Конюшня и каретник – тоже кирпичные – размещены были ниже – поближе к балке, заросшей ивняком.
Берг бывал на заводе нечасто. Дело вел управляющий Михаил Яковлевич Кордин, ученый инженер. Управляющий был вдов, суров видом. Жил он в маленьком домишке – в двух верстах отсюда по дороге к заводу. Жил среди книг и чертежей одиноко, поскольку сын его Павел воспитывался в губернском городе, в гимназии.
В кабинете Берга находился гость – промышленник Евграф Лукич Коршунов. Коршунов владел хлебной ссыпкой в губернском городе, и, казалось бы, какое до него дело могущественному Бергу? Однако Коршунов был весьма знаменит на Юге. Знаменит какой-то стародавней удачливостью, смелостью, что ли, риском, от которого питерские промышленники, связанные акционерством, банками, правительственными гарантиями, были как бы ограждены.
Родитель оставил Евграфу Лукичу чистое от долгов дело, разбросанное по России. Свободный от фамильных связей, вольный, как ветер, молодой Евграф, побывавший на родительские деньги в Берлине, потрудившийся в подмастерьях на металлических заводах, уразумел суть прибыли. Суть сия состояла в том, что, откачиваемая из одного резервуара по разным прочим, она должна непременно, постоянно пополняться испытанным, стародавним способом. Новые марксические словеса, обуявшие ученых людей, заполонившие газеты, не жаловали этот способ, именуя эксплуатацией, присвоением прибавочной стоимости, но Евграф Лукич знал один резон: а как же иначе?
Первая основа богатства – мужик, хоть он землю пашет, хоть уток направляет. Евграф Лукич хозяйствовал с размахом, ссужал капиталом и под проценты, и под заклад, однако сам не одолжался ни у кого. И в своих делах должников не учитывал (мало ли как обойдется!), имея их как бы про запас, как другую линию собственной крепкости.
Коршунов был московским купцом, рискнувшим внедриться в металл, в машины, прибрать к рукам Юг России. Первым его шагом была, разумеется, нефть – даровой продукт, злато, качаемое из земли. Барыш от нефти удивил Евграфа Лукича, окрылил, укрепил в надеждах. И в девятьсот первом году, тридцатилетним малым, Евграф Коршунов купил в донецких степях землю и вбил веху, положив начало Южному заводу.
Теперь он нацеливался на криворожскую руду: а не заложить ли и здесь металлургическое дело?
… Евграф Лукич счел за благо нанести по-соседски визит и был принят противу ожидания радушно, без петербургского высокомерия, коего не то чтобы побаивался, а как-то избегал.
Семен Аркадьевич считал визит Евграфа Лукича деловым, а посему в кабинете его находился и управляющий.
Кабинет раскрыт был широкими дверями на веранду, негусто обвитую хмелем. Сквозь просвет зеленела лужайка – подстриженная шелковистая трава.
Хозяин сидел в кресле у небольшого и неудобного столика и потчевал гостя кофием из пустяковых японских наперстков.
- Трудность ваша, Евграф Лукич, состоит в том, – держал чашечку над блюдцем Берг, – что вы столкнетесь с поставщиками … В России никакое дело нельзя начинать без гарантий правительства…
- А я – куплю,- весело сказал Коршунов.
Берг поставил блюдечко с наперстком на столик, приподнял улыбкою уголки губ. Небольшие темные усы его при этом изогнулись птичкой:
- Что же вы, собственно, собираетесь купить?
Коршунов развел руками:
- Шахты куплю, дорогу протяну, порт построю. Усы Берга выпрямились.
- Владельцы шахт не склонны к продаже, насколько я знаю.
- Дело житейское, ваше превосходительство. Хорошо заплатим – так как раз и отдадут.
- Может быть, вам на первых порах войти акционером? – осторожно спросил Берг.
- Зачем же-с? На первых порах надобно – как на последних. Иначе – прогоришь.
- И все это вы – сами? – все так же осторожно вглядывался в Коршунова Берг.- Без кредитов, без банков?
- А я – сам себе банк, ваше превосходительство.
Кордин взял сигару, должно быть, не чинился с хозяином:
- Евграф Лукич прав. Я не поклонник распыления средств, но существуют цели, ради которых следует поступаться. Семен Аркадьевич, мы имеем удовольствие видеть перед собою могучего конкурента.
Это была самая длинная речь сурового управляющего. Коршунов удивленно посмотрел на него. Берг сказал:
- И – присовокупите – конкурента, который не скрывает своих намерений. Этак вы, пожалуй, переманите всех наших рабочих, любезнейший Евграф Лукич! А уж инженеров и – подавно!
Берг говорил весело, дружелюбно, даже несколько снисходительно. Однако снисхождение это никак не звучало обидно.
- А мне – невыгодно, – просто сказал Коршунов.
- То есть как? – не понял Берг.
- Не выгодно-с … Выгоднее брать деревенских … Мужиков. Дешевле-с. А в инженерах – поклонимся Европе. Вот съезжу в Берлин, в Лондон …
- Позволю себе заметить, – осторожно сказал Берг, – иностранные инженеры возбуждают определенное отчуждение русских мастеровых. Вы не находите? Если вы затеваете новое дело, вам, как мне кажется, следует предусмотреть и это …
- Предусмотрел, ваше превосходительство! Брать-то буду русских, даром что Берлин, наших, учащихся (оживился, разговорился вдруг). Я ведь, грешным делом, иной раз так залетаю (махнул рукою). Московские купцы-филантропы театры строят, картины скупают. А я бы, пожалуй, училище соорудил. Академию, что ли, промышленную. Нанял бы немцев, англичан – учить нашего брата. А выучат – с почетом проводим-с и – свои профессоры как раз объявятся!..
Берг рассмеялся:
- Евграф Лукич! Энергия ваша известна, однако вы вторгаетесь в сферу деятельности правительства!
- Ну-к что ж – коли надо. Правительство правительством, а жизнь жизнью, ваше превосходительство.
- Да оставьте вы это свое ваше превосходительство, право, Евграф Лукич!
- Оно – не мое, ваше-с,- сощурился Коршунов.
На неширокой (шага три до края) веранде появилась молодая дама в просторном перевязанном на узкой талии платье. Она держала полураскрытый шелковый зонтик белой до локтя перчаткой. Широкая шляпа тенила ее темные глаза, короткий прямой нос, яркие небольшие губы.
Берг поднялся, заулыбался, даже слегка порозовел радостью. Управляющий и Евграф Лукич встали. Дама вошла смело, как бы мимоходом, привычно подставила Бергу твердую (Евграф Лукич как будто ощутил твердость) щеку, Берг поцеловал бережно, как к кресту приложился. Дама была всего на полголовы ниже его.
- Наташа,- сказал Берг,- представляю тебе и поручаю твоим попечениям одного из самых интересных людей, с кем мне приходилось встречаться … Это (широко отвел руку) – Евграф Лукич Коршунов. Наш сосед и будущий конкурент.
Евграф Лукич не то чтобы оробел, а как-то смутился.
Дама смотрела на него мягко, будто давно ждала случая протянуть ему небольшую руку в перчатке и улыбнуться. Твердые щеки приподнялись, сузили глаза:
- Надеюсь, Евграф Лукич не разорит нас окончательно?
Коршунов шагнул к руке, наклонился, едва подставив под нее свою ладонь. От перчатки пахло тревожно – неуловимой пленительной горчинкой, тайной парижского мускуса.
- Это – Наталия Александровна, – лучился радостью Берг.
Евграф Лукич выпрямился (был с хозяйкою одного роста), пробормотал несуразно:
- Почитаю за честь, ваше превосходительство
Две девочки лет пяти-шести, должно быть, погодки, бегали по лужайке перед верандою. Обе они были в белых кисейных платьицах. Розовые панталончики с бантиками опускались из платьиц ниже коленок на розовые же чулочки. Евграф Лукич умилился. Неожиданно девочки заспорили. Старшенькая тряхнула белым бантом на черных волосах, притопнула красным башмачком:
- Вузэт фоль, ма сёр!
Младшая (была посветлее и – тоже с бантом) дразня закивала головкой в стороны, запрыгала на одной ножке:
- Мэ жэ нэ вэ па парле авэк ву, Мэ жэ нэ вэ па парле авэк ву, мэ жэ нэ вэ па парле авэк ву!..
Юдифь, Мари, – негромко, но строго сказала девочкам Наталия Александровна и улыбнулась Коршунову: – Евграф Лукич, вы сегодня обедаете с нами, не так ли?
Евграф Лукич развел короткими руками, преодолел смущение, улыбнулся ясно:
- Так уж как прикажете, ваше превосходительство …
- Да оставьте вы это превосходительство! – повторил Берг.
- И это – как прикажете, – вовсе осмелел Коршунов.
Наталия Александровна спросила сурового управляющего:
- Надеюсь, ваш сын прибыл на вакации здоровым?
- Благодарю вас,- привстал управляющий, а Евграф Лукич поразился, как изменилось лицо старика – помолодело, повеселело, будто ожило из камня. Должно быть, сын Павел был главным, а может быть, и единственным достоянием старика Кордина …
Девятый год
3
Павел Кордин был интеллигентным юношей из провинции. Противостояние самодержавию – явное или тайное, смелое или опасливое, сладостное или желчное – но непременное – сопутствовало ему с пеленок.
Земельный закон шестого года выбил Павла Кордина из колеи. Прошение в Московское высшее техническое училище было отложено. Павлу Кордину стало не до экзаменов. Он занялся крестьянской долей. Отец смотрел на его увлечение сквозь пальцы, допуская, что один год может быть и пропущен. Старый Кордин видел пользу во всяком занятии.
Начитавшись за зиму уже знакомых Герцена, Ницше, Чернышевского, Михайловского и очень модных Бельтова, Штирнера, Маркса, раскопав даже старенькую немецкую книжицу барона Гекстхаузена – Павел Кордин вдруг увидел, что яростная схватка вокруг русского социализма сводится к простым и очевидным разговорам отца, когда он обвинял самодержавие в искусственном торможении промышленного развития России:
- Община уничтожила желание и способность интенсивного выгодного труда. Нужно отдать землю в собственность. Способные крестьяне разбогатеют, неспособные продадут им землю и придут к заводским воротам. Некоторые литераторы полагают общину основой социализма. Не думаю. Это прежде всего основы безответственности и безразличия к своей судьбе. Тому, кто не знает своей собственности, не жалко разрушать чужую. Он работает из-под палки. Его не трудно эксплуатировать, но еще легче вовлечь в мятеж. А между тем промышленность ждет рабочих рук …
Так говорил отец, старый русский инженер, и Павел Кордин верил ему.
В девятьсот седьмом году Павел Кордин выдержал экзамены в Московское высшее техническое училище.
Пятый год еще гремел в памяти, однако уже исподволь расползалось по умам утешающее, поначалу постыдно, но мало-помалу набирающее резон размышление: а надо ли было браться за оружие?
Училище остывало как хорошо нагретая подковка, так и не попавшая под кузнечный пресс. Павлу Кордину казалось, что он с порога, с первой аудитории очутится в политике – не в полубезопасной, гимназической – а в настоящей, освещенной циркулярами министерства внутренних дел, шашками казаков и пулями лейб-гвардии Семеновского полка. Ему казалось, что он будет пожимать руки, которые вот так же запросто, по-товарищески сжимали руки тех, кто сейчас томился за решетками, отбывал каторгу, тосковал в ссылке.
Но он опоздал.
Семеновцы расстреляли не просто Пресню. Они расстреляли веру в победу над самодержавием, надежду на самосознание рабочего класса и любовь к покладистому и социально-здоровому русскому мужику, прирожденному социалисту.
Русский интеллигент, кряхтя и отфыркиваясь, выбирался из-под обломков революционного марксизма. Он сжигал все, чему поклонялся, и искал, чему поклоняться, – тому ли, что сжигал, или чему-нибудь еще. Вчерашний день казался суетою сует. Политическая экономия со своей постылой прибавочной стоимостью провалилась в тартарары. Истина оказалась не в баррикадах, она очутилась в вине, в стихах, в Боге, в предчувствии конца света.
Самодержавие наступало, не встречая сопротивления.
Противостояние таяло.
Павла Кордина ужасало сходство своих представлений об общине с представлениями самого Столыпина. Ему хотелось, чтобы Столыпин подал в отставку, сделался частным лицом, чтобы он, Павел Кордин, сходился с частным лицом, а не с премьер-министром и (тем более ужасно!) министром внутренних дел.
Первым, кому доверился Павел Кордин, был студент технолог Вадим Бушин. Серые глаза Бушина сверкали смелым обаянием. Он был бесстрашен. Его называли Бакуниным за трубный голос и дерзкие речи. Он требовал убийства Столыпина.
- Я понимаю тебя,- сказал он Павлу Кордину, – ты принимаешь земельную программу этой скотины из конспиративных соображений. Сейчас все бросились лизать полицейские сапоги. Все читают бессмысленные стишки, все бегут к Толстому хлебать пустые щи. Все заметались. Струве, как козел, отпрыгнул от марксизма. Плеханов полез в ренегаты. Революцию продали и предали! Я тебя понимаю! Нужно быть осторожным. Отсюда твоя мнимая солидарность с этим душегубом!
- Ты меня не понял, – сказал Павел Кордин,- я пытаюсь изучать крестьянский вопрос … Я полагаю, что община…
- На кой ляд тебе эта община?! – загремел Бушин.- Их надо стрелять! Вешать на фонарях! Как они стреляют и вешают народ!
Бушин притащил к нему на Басманную тяжелый саквояж.
- Что это? – спросил Павел Кордин.
Вместо ответа Бушин раскрыл саквояж надвое. Оттуда холодным черным блеском дали о себе знать наганы и браунинги.
- Закрой, – сказал Павел Кордин.
- Боишься?
- Я не боюсь. Я не знаю, что с этим делать.
- Один можешь взять себе. А остальные – спрячь.
Они скоро понадобятся. Вот пароль, – сказал Бушин и, вынув желтый рубль девяносто восьмого года, разорвал его пополам.
Павел Кордин не взял из бушинского саквояжа ничего. Саквояж стоял под кроватью.
- Что там? – спросила хозяйка, убиравшая его комнату.
- Инструменты, приборы,- ответил Павел Кордин, удивившись своей находчивости.
- Тяжеленькие …
Павел Кордин не подумал, что хозяйка могла открыть саквояж, да она и не открывала.
Саквояж забрал молоденький – почти отрок – мастеровой. Он предъявил половину желтого рубля. Другая половина была у Павла Кордина. Разрыв приходился как раз через желтого двуглавого орла. Это был пароль, придуманный Бушиным. Они сложили рубль - разорванный двуглавый орел совпал.
Саквояж, унесенный белобрысым мастеровым, понадобился для отчаянного геройского дела: на Мясницкой была экспроприация. Белобрысый мастеровой служил на почтамте слесарем, он следил за каретами, возившими деньги. В перестрелке был убит охранник. Полиция схватила пятерых, в том числе Бушина. Подробности дела почему-то стали известны сразу. Говорили, будто Бушин сорвал с городового шнурок и закричал: «Придет время, мы вас всех повесим на этих шнурках!» Это было похоже на Бушина. Он был герой. Через три дня он бежал. Начались обыски. Вадима Бушина искали у всех, с кем он знался. Заодно искали оружие.
Не искали только у Павла Кордина. Он ждал обыска.
Но шли дни, полиция будто нарочито не появлялась. Она не появлялась день за днем, ночь за ночью. Он ждал, а полиция не шла. Это угнетало Павла Кордина. Он не понимал причины. Он хотел обыска. Он хотел, чтобы к нему пришли и ушли, ничего не найдя. И он с облегчением рассмеется им вслед. Ему необходимо было это облегчение. Он чувствовал, что, если у него не будет обыска – жизнь превратится в кошмар. Может быть, явиться в околоток и устроить скандал? Почему у всех – обыски, а его обходят?
В аудитории Павел Кордин увидел на доске рисунок: священник, перечеркнутый крест-накрест беспощадно раскрошенным мелом.
Павел Кордин вздрогнул: его студенческое прозвище было Поп. Может быть, из-за первой буквы имени, может быть, из-за склонности увещевать в спорах, выслушивать и другую сторону. На доске был изображен призыв к бойкоту. Павла Кордина перечеркнули. Справа и слева от него на лавке пустовали места.
Павел Кордин ждал обыска как спасения. И когда хозяйка сказала ему вечером: «К вам пришли, – он обрадовался и даже засмеялся от долгожданного облегчения.
Но это была не полиция. Это пришли студенты Рыбин и Удальцов и – незнакомая курсистка. Она была в сизоватой беличьей шапочке, сдвинутой ко лбу. Волосы ее, стянутые на затылке в крендель, искрились желтизною десятилинейной керосиновой лампы. Руки она держала в сизоватой беличьей муфте.
Мы пришли вас судить, - надменно сказала она, округлив гневом синие глаза.
- Судите,- облегченно вздохнул Павел Кордин.
- Они стояли – все четверо – посреди комнаты, не зная, что делать дальше.
Павел Кордин испытывал странное чувство удовлетворения и даже благодарности – как будто они пришли, объявить о прекращении бойкота. Курсистка (а почему он решил, что она – курсистка?) была небольшая, тесно помещающаяся в синем пальто все с теми же беличьим воротничком и оторочкой по длинному подолу. Удальцов был землист лицом с черными узкими бровями на тяжелых надбровьях. Такие лица Павел Кордин встречал на юге, на заводе. Ему почему-то казалось, что Удальцов, должно быть, хорошо поет высоким громким хохлацким голосом.
Рыбин был симпатичен Павлу Кордину с первого дня.
Он был мягок даже на вид – с мягким детским лицом, на котором кудрявилась золотая бородка. Павел Кордин радовался приходу Рыбина.
- Судите, – дружелюбно сказал Павел Кордин. Правда, я ждал не вас, а полицию … У меня даже была мысль наскандалить в околотке: почему они обходят меня с обыском?
- Довольно паясничать,- выдержала взгляд курсистка,- нам все известно!
- В таком случае скажите и мне …
- У вас хранилось оружие, использованное в деле, – тихо и грозно сказал Удальцов.
Павел Кордин вспыхнул.
В сознании ясно вырисовался ответ на все его мучительные недоумения! То, что у него был саквояж, известно! Значит, известно, что он знался с Бушиным! Тогда почему у него не искали Бушина? Вместо полиции пришли свои! Пришли судить. Судить за провал дела, в котором Павел Кордин не участвовал, потому что Бушин запретил.
Павел Кордин резко шагнул к Удальцову, едва не коснувшись грудью его черного пальто:
- Я говорил вам об этом?! Кто вам сказал?! Удальцов отступил:
- Неважно.
- Нет!- снова шагнул Павел Кордин.- Это важно!
Кто вам сказал?
- Вопрос, достойный агента охранки, – язвительно вставила курсистка.
- Мадемуазель, – обернулся к ней Павел Кордин, ваша решительность обогнала разум … Если было, что обгонять … Рыбин! Я только сейчас все понял! Бушин …
- Не смейте произносить его святое имя, грязный предатель!
- Да замолчите вы! Рыбин! Об этом знали только Бушин и парень, которого он прислал! Больше никто! Идиоты! Да вы хоть понимаете, что за мной теперь следят? Сейчас вас переловят как цыплят! Если пощупают вашу муфту – вам каторга!
- И пусть! – закричала курсистка.- Но прежде чем я пойду на каторгу, я убью вас и еще какого-нибудь филера.
Рыбин присел. Он был испуган:
- Почему ты думаешь, что нас схватят?
- Потому, что Бушин сделал из меня провокатора! Я только сейчас это понял! Бежал? Странно он бежал! Из полицейской кареты! Кто вам сказал про оружие?
- Неважно, – сквозь зубы проговорил Удальцов.
- Нет! Важно! Если вам сказал Бушин – это еще туда-сюда… Но если кто-нибудь другой, оставшийся на свободе, я вас поздравляю! Кто вам сказал?
- Неважно. Я не предаю.
Ярость першила в горле Павла Кордина.
- Можете не говорить мне. Но скажите товарищам, чтоб они хотя бы знали, с кем имеют дело!
Не вынимая рук, курсистка тычком присела на край гнутого стула. Она вглядывалась то в Удальцова, то в Павла Кордина. Лобик ее под шапочкой напрягся, густые, как беличьи хвостики, брови сдвинулись. Павел Кордин заметил это, опустил глаза, сказал спокойнее:
- Я верил Бушину так же, как и вы. Но теперь я получил урок на всю жизнь. Я не желаю быть ни пищей, ни орудием министерства внутренних дел …
- Вот твой Столыпин,- тихо сказал Рыбин.
- К несчастью, он наш общий. Вы фитюк, Удальцов.
Такой же фитюк, как и я …
- А вот это мы сейчас проверим,- сказала курсистка,- если нас арестуют, значит, вы – мнимый предатель. А если не арестуют – тогда берегитесь …
- Боже мой! – всплеснул руками Павел Кордин. Почему вам так хочется непременно быть арестованной?
- Я не договорила. И в том и в другом случае никто вам не будет подавать руки …
- Как вам угодно. Рыбин, подумай, что здесь произошло. Мне кажется, ты еще не лишился рассудка. Ступайте, господа. Арестуют вас или не арестуют, я не знаю. Я не служу в охранке и не верю в Бушина. Прощайте.
Их не арестовали.
Павел Кордин уехал за границу.
Он начал понимать, что власть в России – подпольна.
И противостояние власти – тоже подпольно. И власть нарочито загоняет в подполье это противостояние, создавая особенную подпольную суть взаимоотношений, в которых связующим звеном является провокатор.
Рыбин пришел проститься с ним.
- Поп, – сказал Рыбин,- ты всегда будешь виноват. Потому что ты благороден и ищешь истину.
Павел Кордин уехал во Львов – в Лемберг, в Школу Политехничну. Он не чувствовал себя жертвой опасного недоразумения. Он хотел быть инженером и не хотел конспиратором.
Но противостояние не отпускало его. Оно находилось внутри, от него нельзя было избавиться.
Каким-то необъяснимым чутьем он брал в руки именно те книги, которые звали спорить, бороться, противостоять.
Год был трудным. Павел Кордин заставлял себя слушать лекции. Чтение политических книг оказалось непреодолимой напастью.
В Лемберге ему не с кем было делиться прочитанным. Львовских студентов занимала только Речь Посполита от Можа до Можа. Все, что не касалось воссоединения Польши, не касалось и их.
4
Утром барышня садилась – одна, без кучера – в бедарочку. Подушки (кожаные мешки с сеном) принимали барышню как пушинку. Лошадь впрягали смирную, послушную – серого в мелкую серебряную монетку мерина с черными ноздрями и губами. На лошадином лбу неясно намечалась седоватая метка.
Барышня одевалась по-английски: черные бриджи, черные же лакированные сапожки и малиновый бархатный колет, из-под которого ярко белел кружевной воротничок блузочки. Шляпка – плоский цилиндрик, обвязанный газовым шарфиком, держалась на черных, закрученных узлом волосах заколкой – золотая английская булавка с мелким лалом. Белой перчаткой барышня держала стек.
Берг полагал, что приучать дочь к владениям следует исподволь, не досаждая ни советами, ни внушениями.
Лошадь легко плясала в черных оглоблях по сизой степи, по узкой дороге – по коричневому укатанному чернозему, прикрытому лиловым доменным шлаком.
В плотном мареве на горизонте виделся, как грезился, завод. Синее малороссийское небо не принимало заводского дыма, дым не заволакивал его, не таял в нем, а будто мазал, пачкал. Завод выглядел несуразицей в степи. Но почему-то несуразица эта привлекала Юлию.
Она несильно натягивала вожжи в красных плюшевых чехлах (кучера полагали, что барышне не пристало держать ручками сыромятину). Она заметила, что ощущение узды придает бодрости лошади.
Дорога взбиралась на пологий степной подъем. Марево завода опускалось при этом, обнаруживая за собою уже совсем не различаемое пространство.
С одного из подъемов барышня увидела беленький домик управляющего.
Домик находился в двух верстах от завода – ровно на полпути. За домиком желтела дикая степь, пустырь, на котором торчали шесты. Отец говорил, что собирается строить поселок, слободу для рабочих. А где живут рабочие сейчас? Почему-то прежде Юлии не приходил в голову этот вопрос. Может быть, спросить управляющего? Как глупо … Вероятно, нужно спросить у него что-нибудь важное, умное, достойное наследницы. Но это было бы еще глупее.
Из небольшой беседки, поставленной поближе к дороге, вышел высокий студент в черной куртке, накинутой на белую косоворотку. Отворот куртки он держал длинной узкой кистью. Он подошел, посмотрел весело, серые глаза его (Юлия тотчас заметила, что – серые!) сузились.
Юлия сдвинула брови, почувствовала, что зарделась, и решительно дернула вожжи. Но вместо того чтобы сдвинуться, мерин повернул к ней длинную голову с черными губами.
- Вероятно, он хочет спросить – куда,- предположил студент и, шагнув к мерину, погладил его по лбу. Не снимая руки с лошадиного лба и все придерживая отворот, он сказал: – Мне знаком этот джентльмен. Его зовут Ухват.
- И вы давно знакомы? – надменно спросила Юлия.
- Четыре года. Мы вместе поступали в техническое училище, но он – увы – провалился. Вообразите, я оказался способнее к наукам …
- Это трудно вообразить,- все еще пыжилась Юлия.
- Меня зовут Павел Кордин, к вашим услугам … Разумеется, вы всегда можете впрягать и меня в свою колесницу.
- В другой раз! – отвернулась Юлия и дернула вожжи. Теперь мерин послушался.
Но Павел Кордин так же серьезно, но уже совсем иным тоном, поспешно сказал:
- Юлия Семеновна! Если вы собрались на завод – пожалуйста, повремените … На заводе беда. Ночью сгорел человек. Я был там ночью … В него брызнуло из летки. Я вам объясню, что это …
Утром Берга не было дома. Прислуга ходила притихшая. Юлия отметила это только сейчас.
- Боже мой! .
- Юлия Семеновна,- спокойно сказал Павел Кордин, – там господин советник, там мой отец … Этот инцидент обойдется компании недешево. Газеты с наслаждением схватятся … Но это – производство. Оно опасно по самому своему существу …
Он – она чувствовала – утешал ее, по крайней мере, пытался утешить. Но – не как утешают ребенка, а совсем иначе – дельно и толково.
- Литейный двор давно уже пора перестроить … Я говорил отцу, он готовит представление…
- Павел… Михайлович,- спросила Юлия,- а где они живут?
- Кто?
- Рабочие. Мастеровые.
Павел Кордин посмотрел в сторону завода:
Там … За трубами … Там поселки. Село Витково …
- Я хочу дать денег его семье …
- Это – благородно … Но – не сегодня … Сегодня это, некстати … (Посмотрел на одеяние амазонки.) Пожалуйста, поезжайте домой … (И – мерину.) Сэр, надеюсь, вы знаете дорогу?
Юлия вспыхнула, но сдержалась, вздохнула и, опустив голову, послушно, исподлобья посмотрела, как он поворачивал назад Ухвата, держа за уздечку.
Она дернула вожжи.
Мерин резво взял с места …
Юлия уже знала, что Павлу Кордину пришлось оставить Московское высшее техническое училище и перебраться во Львов, в Школу Политехничну. Старик Кордин и сам был когда-то выпущен из этой школы, там теперь профессорствовали его однокашники. Старику хотелось, чтобы Павел поучился сооружать стальные конструкции у профессора Вонторека. Так, по крайней мере, он объяснял переезд сына за границу.
Но Юлия понимала все это по-своему: перевод в Лемберг говорил сам за себя – революционер удалился от надзора. Стало быть, было над чем надзирать, если пришлось уехать за границу.
Теперь он прибыл на вакации.
Берг вернулся с завода к вечеру. С ним приехали какие-то незнакомые господа. Возле дома стояли чужие экипажи. Отец был озабочен, господа насуплены. Они о чем-то говорили в кабинете. Потом уехали.
Я все знаю,- сказала Бергу Юлия.
- Да,- сказал Берг,- это ужасно.
Юлия ждала иного: она хотела, чтобы отец непременно спросил – откуда она знает о несчастье и тогда она победно посмотрит на отца и ни за что не выдаст сына управляющего.
-Я все знаю,- повторила Юлия, настойчиво дожидаясь вопроса. Но Берг посмотрел ей в глаза печально:
- На заводе волнения … Завтра его будут хоронить … это может обернуться демонстрацией … Они предлагают полицию … Я отказал …
Юлия немедленно сдвинула брови:
- Литейный двор нуждается в перестройке!
- Да, да,- кивнул Берг, и она снова удивилась – почему он не спрашивает, кто ей это сказал?..
Утром она положила себе непременно попасть на похороны несчастного мастерового. Это был первый случай, позволяющий увидеть то, о чем она слышала с детства: демонстрацию, стачку, может быть, даже стрельбу, может быть, даже баррикады, как в Москве пятого года.
Она оделась в Анютино платье, вспомнила, как посмотрел на нее вчера Павел Кордин, повязалась платочком и направилась пешком. Две версты до домика управляющего она прошла легко и только здесь почувствовала досаду – неужели нет другой дороги? А впрочем, она пройдет мимо, ей вовсе не следует останавливаться.
Павел Кордин вышел ей навстречу, как будто ждал:
- Юлия Семеновна, вам очень к лицу этот маскарад …
3а домиком переминались оседланные лошади.
Юлия вспыхнула:
- Я полагаю, вас это не должно касаться!
И тотчас о лошадях:
- Что это? Жандармы?
- Юлия Семеновна, это не жандармы … Это …
- Нет, жандармы! – закричала Юлия.
Гнев ее был велик. Сейчас все решится! Сейчас она покажет этому революционеру! Сейчас она – камнем, палкой, револьвером, который выхватит из жандармской руки, шашкой, которую вытащит из ножен, будет драться насмерть! А потом Сибирь! Пусть! Пусть как с Марусей Спиридоновой! Но прежде она постоит за себя! Пусть этот странный революционер увидит …
Она рванулась к домику.
Небольшой молоденький офицерик в белом кителе с шашкой через плечо возник перед нею:
- Куда торопишься, милашка?
Он спросил дружелюбно, даже как-то лениво.
- Потрудитесь убраться отсюда!- закричала Юлия.
Павел Кордин немедленно оказался рядом:
- Сударь, это дочь действительного статского советника господина Берга …
Но было уже поздно. Офицерик успел ласково потрепать ее по щеке и уже изумленно пялился, приложив ладонь к следу звонкой молниеносной пощечины.
- Юлия Семеновна,- опешил Павел Кордин,- никто не войдет на завод без разрешения господина советника …
- Они и с его разрешения не войдут!
Офицер отнял руку от щеки. Щека горела.
- Вы присутствовали, – сказал он Павлу Кордину, при нанесении оскорбления действием при исполнении служебных обязанностей …
- Я надеюсь, это была шутка, – дружелюбно перебил Павел Кордин.
- Шутка? Вы в своем уме?
- А вы? – спросил Павел Кордин, глядя на него по-журавлиному. – Вы желаете протокол? Извольте … Ваш послужной список украсится этой пощечиной навсегда… Это доставит немало веселых минут вашим коллегам.
Неожиданно Юлия рассмеялась с облегчением. Офицер резко шагнул в сад и вдруг обернулся:
- Я найду способ посчитаться …
- Как с Марусей Спиридоновой?! – выкрикнула
Юлия.
- Я не знаю, кто такая эта Маруся,- мрачно сказал
офицер,- но вы пожалеете … Честь имею …
И пошел к лошадям.
Всадники поскакали в степь.
- Ну, вот, вы уже и революционерка,- улыбнулся Павел Кордин,- право же, вы не соразмерили своего гнева …
- Как он смеет не знать, кто такая Маруся Спиридонова!
- Это – исправник, Юлия Семеновна. В Зеленом Гае – самосуд. Убили крестьянина.
Она подняла голову, посмотрела в лицо, глаза сына управляющего были не совсем серые, скорее темно-голубые. Юлия отвернулась.
- Кто?
- Крестьяне.
- За что?
- Передел земли … Это случается нередко …
- И они поехали вешать?
- Во всяком случае – наводить порядок.
Юлия остывала:
- Павел Михайлович, скажите прямо: отец звал их?
- Нет, конечно …
- Дайте мне воды …
- А хотите – мокко?
Павел Кордин занимался в беседке, которую соорудил сам: четыре столба с крышею. Там у него находился стол, вкопанный в землю. На столе с краю стояла спиртовка, медный ковшик с широким дном и маленькая кофейная мельница с изогнутой бронзовой рукояткой.
Юлия присела на табурет. Павел Кордин взял мельницу, выдвинул, как из шкатулки, ящичек. Она почувствовала запах свеженамолотого хорошего кофе.
- Вы собирались пить свою мокку с этим исправником?
Павел Кордин осторожно выбирал из ящичка серебряной ложкой темный крупный порошок, перенося в медный ковшик.
- Как же это согласовать с вашими революционными убеждениями?
Павел Кордин налил в ковшик воды из графина:
- Я не знаю, что вам известно о моих убеждениях, но весьма польщен, что они вас занимают … Юлия Семеновна, не нужно вам, право, на эти похороны …
- Но я хочу видеть это!
Павел Кордин помешивал в медном ковшике:
- Если уж вы так настаиваете – окажите мне честь, прихватите и меня …
Он чиркнул спичку, зажег спиртовку, поставил на невидимое пламя ковшик.
На струганых досках стола развернут был замысловатый чертеж, прижатый с краев книгами, чтоб не свернулся. Книги были тяжелые, кожаные, с золотым тиснением. И странно рядом с ними выглядели раскрытые брошюрки, напечатанные на скверной бумаге. «Это, наверно, и есть нелегальщина»,- подумала Юлия и потянулась глазом (что было неприлично) разобрать хоть строчку. «Эмульсия, употребляемая на этих станах, содержит … » Нет, это слишком скучно для нелегальщины. Да и не стал бы он при исправнике. Она удивилась, что уже несколько раз называла про себя сына управляющего «он».
А он колдовал над спиртовкой, помешивая в медном ковшике. Она не думала, что готовить кофе так сложно.
- Вы – алхимик? – примирительно спросила Юлия.
Павел Кордин приложил палец к губам:
- Это моя тайна. Как вы догадались?
Неожиданно она улыбнулась (уголки губ поплыли кверху, приподнимая твердые щеки):
- Почему я все время сержусь на вас?
- Я думаю, из-за Ухвата, – сказал Павел Кордин, – я опередил его в науках, вам трудно признать это …
Всадники (шесть, Юлия посчитала) небыстрой рысью пылили по степи. Они были маленькие и неопасные.
Павел Кордин поднял со спиртовки медный ковшик. Над ковшиком вздымалась бежевая кофейная пена.
- Я их ненавижу, – сказала Юлия.
- Разумеется … Но самосуд – это тоже нехорошо …
Из ящика, в котором, как была уверена Юлия, сын управляющего хранил запрещенную литературу, Павел Кордин взял тяжелые глиняные чашки, поставил на стол, стал внимательно разливать кофе.
- А где вы храните подпольные издания?
Он даже не повернулся к ней:
- В сейфе Дворянского банка.
- Павел Михайлович, почему вы так со мной разговариваете?
Он поставил перед нею чашку:
- Юлия Семеновна, У меня есть брошюра, которую вам будет трудно читать.
- Почему – трудно?
- Потому, что автор полемизирует с писателями, которых вы, я полагаю, не читали.
- Дайте мне эту брошюру!
Как хотите. Но, пожалуйста, никого не расспрашивайте, кроме меня, если что-нибудь не усвоите.
- Я спрошу вашего приятеля!
Ухват под надзором консистории, сударыня. Вы поставите его в неловкое положение …
Ей тогда исполнилось пятнадцать лет. Ему – двадцать один.