lixodeev.ru

Поле Брани Глава 7

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
 

Глава седьмая

БУРНЫЕ АПЛОДИСМЕНТЫ

I

       Художник был романтик.
       Он предпочитал чистые цвета и резкие светотени. Ствол дерева пересекал красную стену дома, маковка дальней церкви вздымалась из густой непроницаемой зелени. Зелень была отдалена от зрителя светловатыми тонами, но маковка церкви была написана ярко, приближенно, в нарушение перспективы.
       Это беззаботное смещение делало этюд веселым и даже насмешливым: вот вам дальний план, вот вам ближний – они весьма подвижны, и вот вам отражение красной стены в светлой воде!
       У художника не получалось отражение в воде. Изображение зеркального свойства воды достигается каким-то особенным наитием, потому что, находясь вплотную возле этюдника, весьма трудно увидеть, во что сходятся отдельные мазки, если на них посмотреть издали.
      Но художника это не занимало. Он взращен был во вкусе традиционной живописи, однако ценил и любил импрессионистов. Он пытался писать отражение импрессионистскими мазками. Художника занимал не стиль, не направление, не школа, не каноны – он был дилетант, ему нравилось, что зелень – зеленая, небо – голубое, облака – белые, а отражение красной стены в пруду похоже на ван-гоговские мазки.
       Художник стоял возле этюдника, наклонив к небольшому плечу лобастую голову, и всякий раз, когда накладывал кистью мазок, он смотрел на большую не по росту палитру и с детской любознательностью смешивал кистью краски – интересно, что получится…
       Бухарин был не у дел.
       Он не был больше ни членом Политбюро, ни вождем Коминтерна, ни теоретиком, ни редактором, ни даже оппозиционером или оппортунистом.
       Коба вытеснил его из жизни. Коба завалил крестьянскими трупами Украину, Кубань, Северный Кавказ, несчастную Волгу. Войска стояли на кордонах областей и стреляли в опухших от голода крестьян – мужиков, баб, детей, стариков, которые пробирались хоть куда-нибудь в поисках пропитания. Эшелоны скотных вагонов везли на восток, в Сибирь, на Алтай – на целину, на залежь – раскулаченных, лишенных права и пищи хлеборобов.
       В каком учебнике революции сказано, как быть, когда вдруг возникнет Коба?
       В тридцать втором году вышла книжка Бухарина «Этюды». Там он рассуждает о Гете. Лишь тот заслуживает свободы как состояния жизни (Freiheiht wie das Leben), кто ежедневно должен ее завоевывать (Der täglich sie erobern muβ). Так учил Гете.
       Троцкий шел напролом. Не вышло.
       Может быть, согнуться перед Кобой, а потом выпрямиться, как сжатая пружина? Но когда – потом?
       Гейне возвеличивал Гете, который, когда говорил, так словно рос, а когда простирал руку, так словно указывал звездам их пути на небе. Гейне ошибался. Надменный рот старика Гете благостно расплывался почтительной улыбкой перед князьями мира сего.
       Разумеется, пролетариат возьмет с собой в будущее истинного Гете, зарыв в могилу его приспособленчество…
       Возможно, размышления о Гете были размышлениями Бухарина о самом себе.
       Мог ли все это сделать один Коба? Бухарина вытеснили из жизни новые люди, новые энтузиасты, и среди них множество тех, кого Бухарин учил коммунизму, марксизму, ленинизму. Может быть, плохо учил, как любит шутить Коба, может быть, с завиральными идеями. Но ведь учил!
       Однако ведь есть зло страшнее Кобы: грядущая война!
       Что же будет с государством, что же будет со страной, когда в центре Европы готовят новую войну, когда в Германии победил фашизм – государство Левиафан – самое страшное проявление империализма?
       В Веймаре, спиною к Оперному театру, тому самому, в котором была принята Веймарская конституция,- позорная для самолюбивых немцев,- стоят бронзовые Гете и Шиллер. Они смотрят наискосок – на старый дом, в котором отродясь помещалась русская миссия. Они очень вписываются в это место.
       Крестинский говорил Бухарину:
       – Помните, у Шиллера: «Тот, кому дано судьбою друга, как себя, любить»? Помните: «Мы пройдем свой путь, не теряя веры»? «Да мы все – друзья и братья!» Это хоть куда. Это Бетховен положил на музыку. Это дорогого стоит! Россия не знала таких объединяющих гимнов, как эти готовые гимны нацизму, шовинизму, какие получились из стихов Шиллера…
       А что знала Россия, позволяющая терзать себя? Что знали русские красноармейцы, мужицкие дети, расстреливающие своих матерей, отцов и малолетних братишек и сестренок? Что знают энтузиасты индустриализации? «Мы все – друзья и братья»? Как бы не так! А классовая борьба? У какого Некрасова можно найти это самое «Мы все – друзья и братья»? Как бы не так! «Все это братья твои – мужики». «И пошли они, зноем палимы, повторяя – суди его Бог».
       Крестинский рассказывал:
       – Когда в этом Оперном театре проходили сборища немецкой национал-социалистской рабочей партии, и Гете и Шиллер оказались на своем месте. «Да, мы все друзья и братья!» Неважно, что в театре толклись вооруженные лавочники и свиньи. Они были немцы, прежде всего немцы, и раз и навсегда – немцы. И среди них были Гете и Шиллер, которые ужаснулись бы от такого соседства…
       Что же будет с государством рабочих и крестьян перед лицом страшной империалистической войны, которую готовит фашизм? Что будет с государством, в котором дети расстреливают голодных родителей?

       Веснушчатое ребячье лицо художника старили морщинки взрослого человека и клинышек негустой бородки. Большие залысины свидетельствовали, что художнику уже лет сорок. На нем была широченная парусиновая блуза, собранная узким ремешком. Это была как бы униформа советских служащих, описанное воспоминателями одеяние великого графа, зеркала русской революции.
       Послышался треск валежника и собачий лай в три хриплых кашля.
       Бухарин узнал таксу Карла Радека Джульетту, но не обернулся. Шутка была надоевшей, избитой: «А! Джульетта! А где твой Ромео?» Ромео был, разумеется. Радек.
       И вдруг каким-то визгливым, нерусским, нарочито попугайским голосом Радек возгласил:
       - Тридцать первого июля айнтаузенднойнцейнгундертцвайунддрайсигстеяр * Национал-социалистская немецкая рабочая партия собрала тринадцать целых и семь десятых миллиона голосов немецкого народа!
       Бухарин не оборачивался. Джульетта рявкнула, но Бухарин сделал вид, будто не слышит.
       И тогда Радек закричал ему в спину так, будто Бухарин был в чем-то виноват:
       - Истинные немцы заняли двести тридцать мест в рейхстаге. Но несмотря на то что среди шестисот восьми мандатов национал-социалисты держали в своих твердых руках меньше половины, все, у кого в голове мозги, а не еврейское дерьмо, понимали, что социал-демократы, просравшие Германию всюду, где только могли, просрали ее и на этот раз!
       Бухарин не выдержал, обернулся.
       Перед ним, выбрасывая руки, должно быть изображая Геббельса, бесновался Радек:
       - Все, кто думал головой, видели, что, если бы не эти свинячие коммунисты, социал-демократам пришел бы капут. Но коммунисты еще колбасились, орали своими еврейскими глотками «рот-фронт!» и давили своими задами восемьдесят девять стульев, как будто это веселый дом, а не святая святых Германии!
       Бухарин наклонил голову к плечу. Радек изображал Геббельса превосходно. Бухарин положил палитру на пенек, стал вытирать руки тряпицей. Джульетта сидела возле хозяина в какой-то горделивой позе, вздев черную голову с шоколадными ушами.
       Карл Радек бесновался талантливо, как великий актер:
       - Ди ферфлюхте либерален * сделали рейхсканцлером фон Папена! Но весь райх гудел, понимая, что это либерально-коммунистические уловки! Весь райх гудел, как улей, которому подсунули не ту матку! Весь райх гудел, несмотря на то что президентом был великий герой немецкого народа фельдмаршал фон Гинденбург, которого искренне обожал каждый настоящий немец! Но каждый истинный немец знал, что этот писюк, корчащий из себя Бисмарка, есть просто старая задница, выставленная евреями для поцелуев свинячего Михеля! *
       Бухарин не выдержал, расхохотался.
       - Немецкий народ устал от версальского позора! – закричал Радек.- Доколе им будут править вшивые французы и вонючие англичане? Он скажет свое последнее слово!
       И вдруг Радек сбросил с себя трескучего Геббельса и сделался тяжелым, медленноречивым тупицей, как бы вбивающим гвозди, в слушателей:
       - Шестого ноября тысяча девятьсот тридцать второго года немецкий народ, народ Карла Маркса и Фридриха Энгельса, преданный социал-демократами, потерпел временное поражение. Но временные поражения закаляют рабочий класс. Только интеллигентские хлюпики шарахаются от классовых битв, как черт от ладана. Настоящие классовые бойцы не боятся временных трудностей…
       Кого же он изображает?
       Радек вообще говорил с волынским проговором, но проговор тупицы, которого он изображал, очень смахивал на акцент восточного человека. Бухарин узнал, впился глазами в Радека, однако Радек уже был снова Геббельсом:
       - О, свинячий Михель, у которого в камбушке протухшая каша вместо мозгов! Когда же он наконец поймет, что коммунисты и социал-демократы действуют заодно! Когда же он сообразит, этот вонючий немецкий баран, за какой список отдавать свой голос!
       Радек потер воображаемые усики, став Гитлером:
       - О, свинячий Михель! Ди социаль-демократише ванцен * сосут кровь немецкого народа и только свинячие дураки могут верить кремлевскому выкресту Марксу! Прогнившая буржуазная демократия - ди капиталистен унд иуден мит ферфлюхте коммунистише бандитен * – хочет высосать из Германии последние соки и перекачать немецкую кровь в еврейский жир!
       Бухарин ждал медленноречивого тупицу, однако Радек, должно быть понимая, чего он ждет, изображал Геббельса:
       - О, свинячий Михель! Они уже зарятся на твою собственность, на последнее, что у тебя осталось! На бедную немецкую лавочку, которая дает скудное пропитание голодным немецким детишкам! Коммунисты тянут свои липкие капиталистические буржуазно-либеральные щупальца, чтобы отнять у несчастного доброго Михеля его последнюю кружку пива – кружку жидкого пива, которую он подсаливает собственными слезами!
       Платок! – закричал Бухарин сквозь хохот.- Это же жалостно! Вытрите слезы!
       -О, свинячие немцы, не достойные своего великого отечества! – накинулся на Бухарина Радек.- О, честные труженики, добывающие тяжелым трудом кусок черствого хлеба! Вы дождались того, чего добивались своим бараньим упрямством! Коммунисты подожгли рейхстаг!
       Джульетта рявкнула. Можно было подумать, что номер тщательно отрепетирован.
       И вдруг – медленноречивый тупица:
       - Двадцать седьмого февраля рейхстаг наконец вспыхнул, как будто вспыхнула вся Германия, как будто вспыхнул весь народ, народ, одержимый единым духом победы… Вспыхнул и плюнул в рыло всем этим свинячим либералам…
       - Еще! – аж подпрыгнул от радости Бухарин.- Еще!
       - Вот! – резко выкинул ему кукиш Радек.- В незабываемом августе одна тысяча девятьсот тридцать четвертого года миллионы умных немцев, все, как один, явились к избирательным урнам, все, за исключением ничтожной кучки скрытых демократов, проголосовали за истину – за Национал – социалистишедойчеарбайтспартай! *. Народ поднял красное знамя труда, освященное гаккенкройцем *, и раздавил наконец вонючую либерально-коммунистическую социал-демократию!
       Бухарин подпрыгивал, хлопал в ладоши, глядя в толстые очки Радека с детской преданностью. Радек как бы охлаждал его радость, заговорив наконец своим голосом, выделяя каждое слово:
       - И тысячу раз оказался прав великий фюрер, который верил в единый немецкий дух и сказал: «Не материальные свойства, а исключительно идеальные качества ведут к созданию государства! Государство – это народная организация, а не экономическая!» Вы понимаете, Николай Иванович, народная организация, а не экономическая! Вы же сами говорили – политическая, а не экономическая! И идите в задницу! Джульетта? Форвертс!
       Такса поднялась, глянула на хозяина.
       Карл Радек стал маршировать на месте, гаерски маша кулаками и отбивая такт:
       - Ин таузентермаль * оказался прав мудрый фюрер! Потому что не кровавый капитал, а свободный дух решил судьбу народа! Трум-ту-ту-тум! Трум-ту-ту-тум! Германия объединилась на тысячу лет! «Айн Фольк, айн Райх, айн Фюрер! * Айн Фольк, айн Райх, айн Фюрер! Айн Фольк, айн Райх, айн Фюрер!»
       Нет, это уже было не смешно. Это было страшно. Такса прыгала, носилась вокруг, рявкала, как будто понимала хозяина и была с ним заодно.
       - Заткнитесь! – в ужасе закричал Бухарин.
       - Айн Фольк, айн Райх, айн Фюрер! – не унимался Карл Радек.
       - Заткнитесь! Идите к черту!
       Джульетта залаяла хриплым басом, зло, испуганно. Бухарин вытер тряпицей лоб:
       - Идите к черту, старый паяц…
       - Что! Интересно? – сверкнул толстыми стеклами Карл Радек.- Шекспир, не правда ли? Может быть, это напечатать? Увы… Это нельзя печатать… Джульетта, сидеть! Это нельзя печатать! Ни ин Дойчерайх *, ни ин Зовьетунион *
       Бухарин приходил в себя после радековского спектакля.
       Перед ним стоял Карл Радек, ведавший тайнами советско-германской тайной политики.
       - Что вы – гаерствуете?! – вскрикнул Бухарин.- Это же – война!
       Радек ответил спокойно, даже насмешливо:
       - Ну и что, что война?.. Германия всегда воевала с Россией, пора вам уже избавиться от своего идеализма… Но в этой войне,- подчеркнул слово «в этой»,- она оторвет голову буржуазной Франции и так поддаст Англии, что эта дама раскинет руки-ноги… Британская империя рассыплется в прах, в колониях произойдут революции… Война всегда способствовала революциям… Это я вычитал, кажется, у Бухарина…
       - По-моему, вы просто дьявол…
       - Да оставьте вы! Шикльгрубер * подготавливает нацию, вы это понимаете? Нам, в конце концов, останется только сбить с его вывески дурацкое словцо «национал» и оставить – «социализм»! Нам останется только вырезать из его красного знамени белый круг с гаккенкройцем и залатать дырку с серпом и молотом! А пока он делает то, что надо: государство твердой руки! Когда рассыплется Британская империя, когда подожмет свой демократический хвост Франция, все эти географические новости вроде Польши или лимитрофов покраснеют до нужных нам кондиций… В конце концов, укрепление генеральной линии, против которого мы с вами сопротивлялись, как и полагается идиотам-гимназистам, привело нас к тому, что лучшей ситуации для ведения войны у нас еще никогда не было! Армия сыта, промышленность тоже не сидит сложа руки, крестьянина мы так врастили в социализм, что он уже и не пикнет… И еще я вам скажу – войну будет вести не этот гармонист Сема Буденный и не этот сказочный мыслитель Клим, а Тухачевский, Блюхер и Якир!
       -Так он вам и отдаст Сему с Климом…
       - Но он же не идиот? Он же все-таки собрал государство в свой кулак!
       Радек наклонил голову, рассматривая холст на этюднике:
       - Не без нашей помощи… Теперь это уже не имеет значения… Слушайте, не кажется ли вам, что этот угол у вас кричит?
       - Бухарин посмотрел на картину и вздохнул:
       - Он плачет…
       Джульетта почему-то рявкнула дважды, но на этот раз дружелюбно.

 

II

       Горький мирил Бухарина с Кобой.
       Старик позвал обедать к себе на Никитскую. Шутил, рассказывал об Италии:
       -Все-таки в итальянском фашизме есть что-то опереточное… Черные рубашки, ликторские пучки… Муссолини выпячивает челюсть, когда говорит перед толпою… Рисуется… Обращается к лавочникам, как к сенаторам: «Римляне!»
       Коба ел молча, насупясь. Пил красное вино.
       Бухарин, понимая, должно быть, зачем зван, первый пошел на мировую:
       - Коба… Тебе нельзя так много пить…
       И вдруг Коба резко выбросил указательный палец через стол к самому носу Бухарина:
       - Мне все можно, Бухарчик! Все!
       Бухарин отшатнулся от пальца. Желтые глаза Кобы тлели жадным волчьим нетерпением. Но Коба так же неожиданно тихо засмеялся, убрав руку:
       - Заботишься о моем здоровье… Это тебя рисует как хорошего товарища…
       Горький потрогал усы, выдохнул испуг:
       - Ну… Помиритесь… Помиритесь, и дело с концом…
       Коба сказал благодушно, будто не он сейчас дико тыкал пальцем:
       - Слово хозяина за столом – закон.- И протянул руку на мир.
       - Не так! – обрадовался Горький и встал, поглаживая усы.- Не так… Обнимитесь!..
       Коба улыбнулся, послушно, мирно поднялся, подошел к Горькому, спросил, щурясь весело:
       - Где будем обниматься?
       Бухарин тоже встал, шагнул навстречу, разведя руки. Горький прослезился:
       - Ну вот… Ну вот… Вот и хорошо… Довольно распрей… Довольно всего этого… такого… Страна – великая… Дело – великое… Довольно всяких несогласий… Ну, поцелуйтесь…
       Бухарин приблизился. Коба посмотрел в лицо его чисто, ясно. И чуть наклонившись, уже у самого востренького бухаринского носа, спросил:
       - А не укусишь?
       Бухарин глянул печально – глаза в глаза:
       - У тебя железные губы…
       Коба будто не слышал, приложился усами к бухаринской бородке, взяв Бухарина за плечи.
       Горький поглаживал усы:
       - Вот и хорошо… Вот и хорошо… Надо теперь вина!
       Коба сел, отодвинул пузатую рюмку:
       - Бухарчик не велит… Заботится о здоровье… Как старая жена заботишься… Не так заботишься, Николай… Из Политбюро вышел, из Центрального Комитета хочешь выйти… С кем меня оставляешь? С подхалимами? Что они понимают? А ты – учитель… Партия никогда не забудет, как ты учил молодежь… Пусть неправильно учил, пусть с завиральными идеями, но – учил…
       Нет, бороться с Кобой, с его завораживающим бесстыдством было невозможно. Портрет усатого человека с гладким отретушированным лицом висел уже повсюду. На портрет молились, как на образ. Коба уже не был Кобой – он стал символом для людей, которых презирал.

 

III

       Я вырос на Донбассе, в поселке Юзовка. Потом он назывался город Сталино. Теперь он называется Донецк.
       Это был небольшой городок горных и металлургических чиновников. Рабочие – шахтеры и металлурги – жили в окрестных поселках. Поселки эти были новыми и назывались Соцгородками и Стандартами. Их было очень мало. В основном рабочие жили в старых поселках, которые назывались Собачевками и Нахаловками.
       Местность наша поставлена была государством на особое продовольственное снабжение. Так называемое угольное. Пищу раздавали по карточкам. Карточки были рабочие, служащие, были карточки для домработниц, были карточки иждивенческие. Но даже по категории иждивенцев полагалась весьма сытная еда.
       У нас построили несколько современных по тем временам поликлиник. Например, поликлиника на Ларинке была наполнена такой техникой, о которой даже американские и немецкие инженеры, служившие у нас по контрактам, говорили, цокая языком и многозначительно вздевая брови.
       Некоторые наши сверстники проживали в только что выстроенных трехэтажных домах, где, дернув за веревку, можно было наблюдать санитарно-техническое чудо.
       Мы были уверены, что живем на пороге, а может быть, и в самом коммунизме. И поэтому мы удивлялись и возмущались нищими, которые выпрашивали милостыню. Они просили по ночам, потому что народная милиция нашего городка запрещала им побираться, арестовывала их и куда-то отправляла. Но все-таки нищие появлялись на наших дворах.
       Моя мама подавала милостыню, таясь от меня. Однажды я видел, как она плакала на кухне, выпроводив нищенку с ребенком, потому что прятать у себя нищих милиция не позволяла и надо было сообщать о них.
       Я спросил, почему мама плачет.
       Она вскочила. Ее искренние страдающие глаза я вижу по сей день.
       - Это крестьянка! – закричала мама так, как будто я был виноват в чем-то. У меня даже шевельнулись волосы от непонятного страха. Это не был страх перед несправедливым наказанием. Это был какой-то другой страх, никак не похожий на детский.
       - Иди спать,- тихим, совсем другим, покорным голосом сказала мама,- иди спать, сынок… Это кулаки… Кулаки…
       Кулаки были нашими врагами. Их раскулачивали как класс. Но я жалел ту женщину с ребенком, видел искренние страдающие глаза мамы и никому не говорил, что к нам иногда приходят нищие.
       В школе мы говорили о кулаках. Оказывается, они берут детей, чтобы их пожалели, а на самом деле они носят обрезы, чтобы убивать коммунистов, комсомольцев и пионеров. А у некоторых из них под видом детей закутаны бомбы, чтобы взрывать наши заводы и шахты. Я сказал об этом маме. Она посмотрела на меня с ужасом. А когда я с увлечением читал журнал «Пионер», описывающий подвиг мальчика Павлика Морозова, который был немного старше меня и сообщил, куда следует, что отец его связан с классовым врагом, папа говорил, что в доме растет чекист. Я был доволен, что отец так меня называл, но в глубине души почему-то не верил в его искренность.
       Кулаки умирали на улицах от голода. У нас были не улицы, а линии. Чистые линии, на которые выходили ворота и калитки, и грязные линии, на задах, куда приезжали ассенизационные обозы чистить деревянные нужники. Так вот, на грязных линиях иногда под утро находили умерших от голода людей. И всякий раз, когда их находили, во дворах леденело испуганное молчание. Потому что милиция спрашивала, почему у вас за двором – кулацкий труп.
       В школе нам объясняли про происки классового врага, который не жалеет даже жизни, чтобы испортить наше передовое настроение, нашу уверенность в светлом будущем. И мы верили, потому что сказанное слово в слово подтверждала наша любимая газета «Пионерская правда».

 

IV

       Коба составлял свои доклады обстоятельно, научно. Отчетный доклад – значит отчетный доклад – с цифрами, с выкладками, со схемами, с таблицами, в которых жизнь была расписана по графам, разделена по параграфам, разложена по статьям организованно, целенаправленно, ясно и логично.
       То, что происходило в стране, не поддавалось привычному логическому осмыслению. Логика рассыпалась в прах, едва попытавшись установить взаимосвязь причин и следствий. И только в Кобиных докладах причины и следствия находились на своих местах, взаимодействовали и выстраивались в четкую шеренгу, подтверждая Кобины выводы. Кобины выводы возникали прежде причин, подчиняя себе, приспосабливая к себе реальность. Такова была новая Кобина наука, набиравшая все большую силу, находившая все больший отклик в горящих нетерпением сердцах.
       Коба спокойно и уверенно предъявлял Семнадцатому съезду свои таблицы.
       С двадцать девятого года по тридцать третий год в стране сократилось вдвое поголовье лошадей, почти вдвое – крупного рогатого скота, втрое – овец, вдвое – свиней.
       Делегаты съезда слушали и видели Кобины цифры овеществленными: издыхающие кони, вздутые, разлагающиеся трупы забитых коров – забитых впопыхах, с отчаянья, с полоумия. Они видели закиданных землею овец и падающих тощих – кости торчат – свиней. Забитый, прирезанный, заколотый скот не успевали съедать. Мясо нельзя было хранить – комсомольская легкая кавалерия обыскивала хаты, нет ли в погребах убоины.
       Коба говорил правду.
       И Коба объяснял делегатам, откуда взялась эта правда.
       - Из этой таблицы видно,- говорил Коба,- что по поголовью скота мы имеем за отчетный период не подъем, а все еще продолжающийся упадок в сравнении с довоенным уровнем. Очевидно, что наибольшая насыщенность животноводческих отраслей сельского хозяйства крупнокулацкими элементами, с одной стороны, и усиленная кулацкая агитация за убой скота, имевшая благоприятную почву в годы реорганизации, с другой стороны, нашли свое отражение в этой таблице.
       Сколько же понадобилось кулаков и кулацких агитаторов, чтобы из тридцати четырех миллионов лошадей сделать шестнадцать миллионов, из шестидесяти восьми миллионов коров сделать тридцать восемь миллионов, из ста сорока семи миллионов овец сделать пятьдесят миллионов?
       Этого никто в толк не брал. В этом никто не слышал отзвуков бухаринского предостережения – не трогайте крестьянина, дайте ему врасти в социализм!
       Зиновьев и Каменев, требовавшие девять лет назад ликвидации кулака как класса, должны были бы ужаснуться теперь, когда их программа была осуществлена.

       Но Каменев и Зиновьев сидели, затаясь и не смея напомнить о своем авторстве. Автором их теорий был теперь Коба. Коба пожинал плоды их романтического посева, пожинал под бурю оваций.

       А Бухарин со своей эволюцией, со своим затуханием классовой борьбы, со своим врастанием мужика в социализм остался один на один с подтверждениями своей правоты. Бухарин говорил: не трогайте крестьянина! И цифры Кобиной таблицы подтверждали его слова. Потому что из тех цифр Кобиной таблицы выходило, что за время нэпа, к двадцать девятому году, советский крестьянин укрепил довоенное российское хозяйство, увеличив поголовье скота крупного на десять миллионов и скота мелкого – на тридцать миллионов голов. К концу нэпа, к лучшим годам естественного развития сельского хозяйства, советское хозяйство превзошло довоенный, российский дореволюционный уровень. Это Коба показал в цифрах, но не отметил в толкованиях.
       Не трогайте мужика, звал Бухарин. Не трогайте мужика. Он даст денег на доменные печи, на тракторные заводы, даст сам, без реквизиций. Даст сам, развиваясь и усиливая спрос с промышленности. Даст сам, вытесняя в город на строительство индустрии всех, кто был лишним грузом в деревне, всех, кто занимал землю, не умея или не желая на ней богатеть.
       Но взгляды Бухарина были правыми, кулацкими. За ними никто не желал видеть хлеб. За ними видели нарисованное карикатуристами изображение пузатого кулака-мироеда.
       А делегаты Семнадцатого съезда не хотели кулака-мироеда. Они только что закончили чистку партии. Они избавились от нытиков и маловеров. Они разгромили все оппозиции. Они находились на единственно правильном пути, на который вывел их товарищ Сталин. Делегатов занимало не то, что коллективизация год за годом истребляла плоды крестьянского труда. Их занимало и радовало то, каким бурным темпом шла коллективизация. В двадцать девятом году – пятьдесят семь тысяч колхозов, в тридцатом – восемьдесят пять тысяч, в тридцать первом – двести одиннадцать тысяч, в тридцать втором – двести семнадцать тысяч, в тридцать третьем – двести двадцать четыре тысячи. Это был путь побед.
       Бурными аплодисментами встретил съезд Кобин вывод:
       - Надо признать, что трудовое крестьянство, наше советское крестьянство, окончательно и бесповоротно стало под красное знамя социализма. Пусть болтают эсеро-меньшевистские кумушки, что крестьянство по природе контрреволюционно, что оно призвано восстановить в СССР капитализм, что оно не может быть союзником рабочего класса в деле построения социализма, что в СССР невозможно построить социализм. Факты говорят, что эти господа клевещут и на СССР, и на советское крестьянство. Факты говорят, что советское крестьянство окончательно отчалило от берегов капитализма и пошло вперед в союзе с рабочим классом – к социализму. Факты говорят, что мы уже построили фундамент социалистического общества, и нам остается лишь увенчать его надстройками – дело, несомненно, более легкое, чем построение фундамента социалистического общества.

 

V

       Бернард Шоу побывал в Советском Союзе.
       Рассказывали, Бернард Шоу, воротясь из Москвы, заметил:
       - Говорят, в России голод. Не знаю. Меня кормили очень хорошо.
       Должно быть, великий остроумец не видел на станциях голодных трупов: на дорогах, по которым катились международные вагоны, не допускались сцены, не радующие взора.
       А может быть, и видел.
       Люди, собравшиеся на Семнадцатый съезд партии, видели трупы. Они их складывали штабелями, как бревна, потому что был мороз. Они их вырубали пешнями из замерзших луж. Они их сваливали в ямы и посыпали известью. Потому что оттаявший труп мог стать источником заразы для населения. А известь заразу губила. Они их засыпали землею, стараясь, чтобы не было могильных холмов. И наказывали вплоть до исключения из партии головотяпов, которые не понимали важнейшей задачи, стоявшей на повестке дня: не выпячивать отдельные издержки коллективизации. Не отвлекать народ от дальнейших побед.
       Но на съезде этих людей кормили хорошо. Их кормили как бы с прицелом на грядущее: вот как будем жить, когда полностью ликвидируем классового врага.
       Делегаты говорили горячо, звонко – о тонколистной стали, об оборудовании новых заводов, о победе индустриализации. Ругали Зиновьева и Каменева, иногда увлекались, из зала даже перебивали нетерпеливо:
       - Довольно о них! Хватит! Давай о деле!
       И действительно, надо о деле. О картофеле, об угле, о стали, о доменных печах, об истреблении нэпманского духа, о бахчевых, о полной победе сталинского курса, о гениальной прозорливости великого вождя, о лучших его соратниках – Вячеславе Михайловиче Молотове, Лазаре Моисеевиче Кагановиче, Клименте Ефремовиче Ворошилове. Молотов – это лицо народного хозяйства, Каганович – лицо столицы, а Ворошилов – щит государства. Когда в докладе Коба сказал: те, кто попытаются напасть на нашу страну, получат сокрушительный отпор, чтобы впредь неповадно было им совать свое свиное рыло в наш советский огород,- зал загремел радостным громом, захлопал, закричал «ура» и в громе том чуялась здравица также и Климу Ворошилову.
       Новые вожди заменили старых, и было уже неправдоподобно вообразить в президиуме Троцкого, Каменева, Зиновьева, Преображенского, Рыкова, Бухарина, сидевших там еще десять лет назад.
       Троцкий говорил:
       - Крестьянство служило революции только как пушечное мясо в борьбе с капиталом и крупным землевладением.
       Каменев говорил:
       - Крестьянство давит из-под крышки пролетарской диктатуры.
       Зиновьев говорил:

       - Вы дождетесь того, что грудь кулаков украсится советскими орденами!
       - Преображенский говорил:
       - Насколько я понял Маркса, задача рабочего класса не состоит в том, чтобы осуществлять какие-нибудь моральные идеалы.
       Бухарин говорил:
       - Пролетариату нужно после своей победы ужиться во что бы то ни стало с крестьянством, ибо это большинство населения с большим хозяйственным и социальным весом. Подходить к крестьянству нужно не с презрением и пренебрежением, а серьезно, с любовью.
       Коба знал про крестьянство и без Троцкого, без Каменева, без Зиновьева. Он знал про рабочий класс и без Преображенского. Они говорили слишком красиво. Это раздражало широкие массы активных борцов за диктатуру. Да и диктатура (это тоже Коба знал) есть не теория, а практика. А теория без практики мертва. А люди, собирающиеся вокруг Кобы, хотят практики, а не бог весть каких теорий. Что же касается Бухарчика – смешно слушать о любви в период нарастания классовой борьбы.
       Троцкого уже не было вообще в государстве, остальные находились здесь, на съезде, не в президиуме конечно, а как бы в ожидании очереди выходить на трибуну и каяться в своем антипартийном прошлом.
       Они еще пробовали противостоять на Пятнадцатом съезде, сникли на Шестнадцатом и должны были сейчас, на Семнадцатом, отказаться окончательно от своих оппозиционерских завиральных идей.
       Выступала Надежда Константиновна. Девять лет назад, на Четырнадцатом съезде, она поддерживала Каменева и Зиновьева, которые требовали ликвидировать кулака как класс.
       Коба с Бухариным разгромили их.
       В чем же теперь им каяться, когда их требования были осуществлены? Они будут каяться, топтаться вокруг да около, не смея сказать, что Коба отнял у них программу, которая теперь с таким ликованием славословится съездом. Они будут каяться в том, что были против товарища Сталина, не вдаваясь в подробности. Тогда, на Четырнадцатом съезде, Мария Ильинична сказала про невестку, что семейные отношения не дают права на истинное толкование ленинизма. Мария Ильинична была за Бухарина и Сталина. Надежда Константиновна – за Каменева и Зиновьева.
       Радек сострил:
       - Вдова ленинизма.
       До Кобы дошла острота и имя остроумца. Коба насупился:
       Нехорошо так говорить. Надежда Константиновна – верный друг Ильича. Мы не дадим ее в обиду. Так и скажите Радеку.
       Радеку так и сказали.
       Одиннадцать лет назад Коба оскорбил Крупскую грязно, хамски.
       Ленин возмутился:
       Оскорбление моей жены я сносить не намерен.
       И потребовал публичного извинения.
       Говорили, Коба извинился.
       Надежда Константиновна сказала сейчас, на Семнадцатом съезде:
       - Товарищи! Партия, рабочие, колхозники, вся страна с волнением ждали Семнадцатого съезда и с особенным волнением ждали доклада товарища Сталина, потому что для всех было ясно, что этот доклад будет не просто отчетным докладом, это будет подведение итогов того, что сделано в осуществление заветов товарища Ленина.
       С Кобой надо было мириться. Но как? Неужели одним славословием? Неужели исчерпаны доводы? Да, доводы исчерпаны. Никто не слушает сути – все хотят вождя, вождя, вождя. Но почему – Кобу?
       Нет, надо мириться.
       И потом исподволь влиять на него, нет, не на него, на этих людей, горящих верой в него, ослепленных желаемым и не видящих сущего. Неужели они обречены так никогда и не прозреть?
       Двадцать восьмого января на пятом вечернем заседании после перерыва Постышев (председательствующий) объявил:
       - Слово имеет товарищ Бухарин.
       Бухарин – едва видный из-за трибуны, одна лобастая голова – говорил:
       - Я считаю себя обязанным сказать о внутрипартийных проблемах, сказать ясно и определенно, что, во-первых, предпосылкой победы нашей партии явилась выработка Центральным Комитетом и товарищем Сталиным замечательно правильной генеральной линии со всеми ее теоретическими предпосылками; во-вторых, оперативное и мужественное проведение этой линии и, в-третьих, беспощадный разгром всех оппозиций и правой оппозиции как главной опасности, то есть той самой группировки, к которой я когда-то принадлежал.
       Бухарин мирился с Кобой. Он выделял голосом, интонацией дикие полуграмотные формулировки этого властолюбца, признавая свое непонимание обострения классовой борьбы. Он признавал, что группировка, к которой он принадлежал, становилась центром притяжения всех кулацких сил, которые боролись с социалистическим наступлением, и их интеллигентских идеологов.
       Интеллигентские идеологи кулацких слоев – Чаянов, Кондратьев, Челинцев, Макаров – сидели в тюрьме. В тюрьме сидели ученые люди, которые доказывали, что крестьянское хозяйство, как бы его ни втискивали в политическую схему, по сути своей не является капиталистическим. Оно жаждет кооперации, оно приковано к земле, и его процветание есть процветание страны. В тюрьме сидели люди, радостно воспринявшие десять лет назад бухаринскую теорию врастания деревни в социализм.
       Но Бухарин мирился с Кобой:
       - Товарищ Сталин был целиком прав, когда разгромил, блестяще применяя марксо-ленинскую диалектику, целый ряд теоретических предпосылок правого уклона, формулированных прежде всего мною. Сюда я причисляю примерно в основном такого рода теоретические построения: так называемую теорию равновесия, теорию организованного капитализма, теорию врастания капиталистических элементов в социализм, теорию затухания классовой борьбы и теорию товарооборота и рынка как решающего и основного пути переделки крестьянского хозяйства. Ясно, что он был прав, одновременно разгромив соответствующие, вытекающие из этих теоретических установок и проходящие через определенную, конкретную политическую ориентацию попытки известной фракционности, задушив в корне правую оппозицию.
       Бухарин мирился с Кобой. Он брал на себя вины всех, кто ориентировался на бухаринские размышления. Они не виноваты. Виноват он, Бухарин, совративший их.
       Но зал не хотел размышлять. Зал хотел громить. Один за другим делегаты докладывали, как они громят классового врага, как они сгоняют с земли, высылают, сживают со света крестьянина, получившего землю у Советской власти и ставшего наконец впервые за тысячу лет хозяином своего надела. Делегаты видели в этом крестьянине щупальца мирового капитализма, пронизывающие государство победившего пролетариата.
       Бухарин был обречен. Он мирился с Кобой:
       - После исчерпывающего анализа, который товарищ Сталин со всей полнотой дал в своем отчетном докладе… вряд ли что-нибудь можно добавить по существу. И тот богатейший материал, который мы здесь имели, с величайшей наглядностью говорит всем нам о рождении новой страны социализма с его новым техническим фундаментом, с его новой экономической структурой, с его новым человеком и с его новой культурой.
       Перед ним сидели люди, терпеливо дожидающиеся, когда он отговорит. Это были люди, воспитанные митингами и атаками. Они не приучены были слушать, они были приучены действовать. Это были люди, которые считали врагом всякого, кто жил не по их понятиям. Они слушали сейчас Бухарина, терпели его речь, не верили ни слову, и не верили не потому, что вслушивались, а потому, что чувствовали: судьба Бухарина предрешена. Они терпели его сейчас, как восемь лет терпели разгромленный наконец нэп.
       Пусть поговорит напоследок – бывший любимец партии. Пусть поговорит о прыжке от сохи к трактору. Прыжок? Может, и прыжок. Но ломают трактора; уговариваешь, наказываешь, расстреливаешь – все равно ломают. А почему? Потому что не добит классовый враг, потому что классовая борьба не затухает, а усиливается, потому что мировой капитализм потирал руки, слушая, как бухаринцы уговаривали кулака медленно врастать в социализм. Не уговаривать! Гнать с земли, истреблять поголовно и, с наганом в руке, прокладывать дорогу отсталому классу к светлым вершинам социализма! Диктатура мы или говорильня?
       Пусть поговорит о мартенах-блюмингах, доменных печах. Плохо на мартенах-блюмингах. Вредители-спецы в полинялых фуражках с молоточками замыкают трансформаторы, козлят домны, сыплют песок в вальцы. Классовая борьба не затухает, она разгорается. И если опустить наган, если не держать его постоянно на взводе – конец социализму. Поговори, поговори…
       Но все-таки было в голосе Бухарина и в словах что-то такое, что заставляло слушать. Было в его словах что-то такое, что как бы поливало саднящую рану свежей водой. Он все-таки признавал угрозу, нависающую над первой в мире страной социализма.
       - Никогда еще буржуазия не выдвигала в борьбе с пролетариатом таких откровенных попятных, гнусно-реакционных лозунгов, как сейчас… Вот примеры. Один ученый-фашист призывает стать более бедными и примитивными, более дикими и варварскими. Другой ученый-фашист пишет: «Дарвин и Маркс нанесли своим механическим понятием развития нашей культуре страшный вред. Ибо это понятие развития отнимает у всякой деятельности ее ценность, так как каждое сегодня преодолевается завтрашним днем». Третий сообщает, что в «мыслях и воспоминаниях» Бисмарка «заключается больше философии, чем в целой сотне трудов и факультетов… Наука Дарвина, Вирхова, Дюбуа-Раймонда, Геккеля, Бланки и Эйнштейна разорвала связь души и бога…»
       Было все-таки в словах Бухарина что-то такое, что заставляло слушать:
       - Знаменитый фашистский поэт Иост в своей драме, посвященной Гитлеру, писал: «Когда я слышу слово «культура», я спускаю предохранитель своего браунинга!»
       Тут, конечно, все рассмеялись – до чего же все-таки одичал капитализм!
       Бухарин подождал, пока отсмеются, кашлянул и прочитал еще из этого Иоста:
       «Народ должен требовать жрецов-вождей, которые проливают кровь, кровь, кровь, которые колют и режут!»
       Снова перхнул горлом, сглотнул, сказал:
       - Вот этот звериный лик классового врага! Вот кто стоит перед нами, и вот с кем мы должны будем, товарищи, иметь дело во всех тех громаднейших исторических битвах, которые история возложила на наши плечи.
       Плечи Бухарина были маленькие, узкие, совсем ребячьи:
       - Мы отлично знаем, что наши ряды – это ряды бойцов за социализм, и потому это – ряды бойцов за технику, науку, за культуру, за счастье людей!
       Эти слова он выделил голосом, как бы давая понять непонимаемое.
       - Мы пойдем в бой за судьбы человечества!.. Долой всяких дезорганизаторов! Да здравствует наша партия, это величайшее боевое товарищество… закаленных бойцов, твердых, как сталь, мужественных революционеров, которые завоюют все победы под руководством славного фельдмаршала пролетарских сил, лучшего из лучших – товарища Сталина!
       Аплодисменты вспорхнули, как стая птиц, но притихли, будто спохватившись,- не надо бы так отчаянно.
       Да, не надо бы.
       А фельдмаршал-то звание немецкое, старорежимное.
       Бухарин шел к своему месту в последних замешкавшихся хлопках. И, не дожидаясь, пока дойдет, товарищ Постышев (председательствующий) объявил:
       - Слово имеет товарищ Берия.

 

VI

       Преображенский каялся:
       - Коллективизация крестьянских хозяйств представляет величайшее из величайших наших завоеваний… Вы знаете, что ни Маркс, ни Энгельс, которые очень много писали по вопросам социализма в деревне, не представляли себе конкретно, как совершится переворот в деревне. Вы знаете, что Энгельс был склонен думать, что это будет довольно длительный эволюционный процесс. И нужна была величайшая прозорливость в этом вопросе товарища Сталина, его величайшее мужество при постановке новых задач, величайшая твердость в их осуществлении, глубочайшее понимание эпохи и понимание соотношения классовых сил, чтобы осуществить эту величайшую задачу так, как сделала это партия под руководством товарища Сталина.
       Почему, когда славословит простой человек, никто не задумывается – верить ему или не верить? Но когда славословит ученый-интеллигент, невольно вслушиваешься в славословие: а нет ли двоемыслия? А нет ли какого тайного бесчестья?
       - Я мог, товарищи, стрелять в тех, кто перешел на сторону классового врага, но я мог стрелять так, как я хотел, а не так, как партия стреляла… Представьте себе, что на фронте каждый будет по-своему сражаться, то против таких бойцов принимают необходимые военные меры.
       Голос из президиума:
       - Как же ты мог стрелять в классового врага, если ты стрелял в нас, в партию?
       Преображенский:
       - Я должен был бы поступить так, как поступали рабочие, когда еще был жив Ленин. Не все они разбирались в сложных теоретических вопросах и в теоретических спорах, где мы, «большие умники», выступали против Ленина. Бывало, видишь, что приятель голосует за Ленина в таком теоретическом вопросе, спрашиваешь: «Почему ты голосуешь за Ленина?» Он отвечает: «Голосуй всегда с Ильичем, не ошибешься». (Смех.) Вот этой пролетарской мудрости, за которой скрывается величайшая скромность, умение дисциплинированно бороться, потому что иначе не победишь, я не понимал.
       Нет, как ему верить? Слишком складно говорит. Калыгина, передовая женщина, которая напомнила, что рабочий класс и в морду может дать, кинула из президиума:
       -Преображенский! Нам нужен такой человек, который понимает и идет за партией! Нам не нужен такой человек, который думает одно, а говорит совершенно другое.
       Нет, не получается раскаянье русского интеллигента на миру. Ни выстрелить толком, ни сказать толком.
       Но Преображенский каялся:
       - Даже Ленину не удалось осуществить столь большое единство, которого достигла партия в настоящее время под руководством товарища Сталина.
       Энгельсу не удалось, Ленину не удалось.
       Преображенский польстил Молотову и Ворошилову – верным соратникам Кобы. И наконец:
       - Даже если ты как следует не разбираешься, иди с партией, голосуй с Ильичем. Тем более, товарищи, теперь, когда я во всем разбираюсь, все понимаю, все свои ошибки достаточно осознал, я повторяю себе только на другом этапе революции эти слова рабочего и говорю: голосуй с товарищем Сталиным – не ошибешься!
       А в чем он разбирается, Преображенский? Что он осознал такое, чего не осознавал раньше? Темна вода во облацех.

 

VII

       Тридцать первого января, на десятом заседании, на том самом, на котором каялся Преображенский, слово для предложения получил Хрущев. Он сказал:
       - От имени московской, ленинградской, украинской делегаций вносится следующий проект постановления: «Заслушав отчетный доклад товарища Сталина о деятельности ЦК ВКП(б), Семнадцатый съезд ВКП(б) постановляет: Первое. Одобрить целиком и полностью политическую линию и практическую работу ЦК ВКП(б)».
       Аплодисменты взорвались, не дав Хрущеву говорить. Хрущев сам захлопал в ладоши, подождал, хлопая, пока утихнет радость, сказал:
       - «Второе. Одобрить отчетный доклад товарища Сталина…»
       Опять аплодисменты не дали говорить. Хрущев улыбался, как бы ободряя улыбкою всеобщую радость. Договорил все-таки:
       «…И предложить всем парторганизациям руководствоваться в своей работе положениями и задачами, выдвинутыми в докладе товарища Сталина!»
       Теперь уже сдержать радость никакими словами нельзя было. Зал заликовал, встал, закричал «Ура!», «Да здравствует великий Сталин!», «Слава Сталину!».
       Постышев (председательствующий) улыбался – шире нельзя, не решался превозмочь радость, наконец решился, крикнул вопрос:
       - Никаких комиссий по резолюции создавать не будем?
       - Нет, нет!
       - Да здравствует великий Сталин!
       - Утвердить!
       - Принять!
       Делегаты долго не садились, ликовали, иные утирали слезы радости.
       Наконец уселись мало-помалу.
       Постышев объявил:
       - Слово для сообщения имеет товарищ Енукидзе.
       Енукидзе был лицом неуместно печален – не иначе что-то стряслось. И действительно:
       Я зачитаю небольшое печальное сообщение. Тридцатого января, между пятнадцатью часами тридцатью минутами и семнадцатью часами дня, в Инсарском районе Мордовской области, около села Потижский острог, в восьми километрах южнее станции Кадошкино Московско-Казанской железной дороги, упал стратостат «Осоавиахим № 1». Оболочка от удара оторвалась и улетела. В гондоле обнаружены трупы участников полета – товарищей Федосеенко, Васенко и Усыскина. Из опросов очевидцев установлена следующая картина аварии: при падении стратостата оболочка оборвалась, и при этом были слышны два взрыва. На месте обнаружены три трупа погибших товарищей, лежавшие в гондоле, один изуродованный до неузнаваемости. Все предметы и приборы, находившиеся в гондоле, разбиты. На место катастрофы для расследования выехала специальная комиссия…
       Да. Вот тебе и «ура». Не сдается классовый враг. Испортить праздник. Омрачить радость. Кто знает, что там подложили в гондолу? Два взрыва. От чего взрывы?
       Постышев:
       - Товарищи, предлагаю почтить память погибших героев вставанием.
       Встали тяжело, постояли мрачно, подумали. Стратостат был запущен в честь съезда. Что это – затухание классовой борьбы?
       Постышев:
       - Есть предложение похоронить погибших товарищей в Кремлевской стене. Нет возражений?
       - Нет…
       Сели небыстро. Кому ж это надо было испортить праздник?
       Но Енукидзе поспешно, не дожидаясь, пока все сядут, сказал бодрее:
       - Товарищи! После доклада товарища Сталина московская организация организовала доклады по всем фабрикам и заводам Москвы. В президиум стало поступать очень много ходатайств о том, что рабочие фабрик и заводов хотят выйти на демонстрацию и приветствовать Семнадцатый съезд партии. Сегодня, в четыре часа, на Красной площади будет митинг представителей районов, а потом будет шествие рабочих фабрик и заводов и служащих районов Москвы, в котором примут участие и воинские части. Товарищей делегатов просят направиться на Красную площадь, на левую трибуну у Никольских ворот. Товарищи гости принимают участие и размещаются на трибунах. По окончании демонстрации товарищей делегатов просят посетить Большой театр.
       Кобе очень хотелось факельного шествия в честь Семнадцатого съезда, на котором Коба становился безусловным властелином.
       Но европейская карнавальная эта затея получилась нарочитой, будто кричащие «ура» великому Сталину люди с факелами шли через Красную площадь жечь город. И, чего доброго, сожгли бы: так устрашающе полыхал огонь факелов, сделанных из консервных банок…

 

VIII

       Каменев и Зиновьев сидели под самым балконом, который нависал над длинным, узким при такой длине партером, и между ними находилось пустое кресло. Они сидели рядом, но все-таки не рядом, а как бы отъединившись этим креслом, которое никто не занимал.
       Два имени, связанные странным дефисом воедино, принадлежали двум различным людям, у которых было мало общего. Но так сложилось, что там, где назывался Каменев, назывался и Зиновьев, а там, где назывался Зиновьев, назывался и Каменев. Должно быть, имена эти связались навсегда в предреволюционные дни, когда один из них от своего имени и от имени другого заявил в газете «Новая жизнь» о готовящемся восстании.
       Потом, после революции, Каменев получил Москву, Зиновьев – Петроград.
       Зиновьев был ближе к Ленину, чем Каменев. И в Кракове, и в дни войны, и летом семнадцатого года, когда они с Лениным скрывались в финских болотах при станции Разлив.
       Каменев бывал в Кракове наездами и держался самостоятельнее в последующие годы. Он был рожден библиоманом, профессором, рассудительным полемистом, политика не была его стихией. Как-то Ленин крикнул ему в сердцах:
       - Вы не политик, батенька! Вы – баба! Вам торговать книжками на развале!
       И, чтобы добить окончательно, добавил:
       - И порнографическими фотографиями!
       Каменев рассмеялся. Ленин тоже рассмеялся: заподозрить респектабельного Каменева в распространении такого товара можно было, только разгорячившись полемикой.
       Зиновьев льнул к Ленину, как плохой пловец к спасательному кругу. Зиновьев был честолюбив безмерно. Петроград он воспринимал как знамение – Ленин доверил ему колыбель революции.
       Вкус Зиновьева был альбомным, провинциальным, гимназическим. Над гробом Ленина, когда решался вопрос власти, когда Троцкого не было в Москве, Зиновьев закончил свою речь словами элегии:

Не говори с тоской – их нет.
Но с благодарностию – были.

       Каменев был умнее, глубже, обстоятельнее. Детское честолюбие Зиновьева, неприятная его суетность были чужды Каменеву. Но странный дефис связал их навеки и сейчас находился между ними в виде этого пустого кресла, демонстративно разделявшего их.
       Вот в это кресло и втиснулся Василий Медведев, отдавив Каменеву ногу.
       Зиновьеву дали слово, и зал тоскливо вздохнул, потому что речь Зиновьева не предвещала ни победных сообщений, ни гордого ощущения, которым, день за днем, заседание за заседанием, наполнялись сердца делегатов. Это был съезд победителей, а Зиновьев (и Каменев) был побежденным. Ему (и Каменеву) не должно было быть места на этом съезде. Но благородство товарища Сталина было настойчивым. Говорили, он потребовал на Политбюро, чтобы Зиновьеву (и Каменеву) дали слово:
       - Мы не можем разбрасываться большевиками, даже неустойчивыми большевиками, даже большевиками, которые воевали против генеральной линии партии. Мы должны помочь им исправить ошибки. Мы должны вернуть их в наши ряды, если мы ленинцы, а не капризные барышни.
       И вот Зиновьев идет по длинному, бесконечно длинному залу к желтой трибуне исправлять ошибки, просить у партии прощения. Он идет и идет, и зал тоскливо ожидает, пока он дойдет, пока он прочтет цитаты с бумаги, которую держит трубочкой в неподвижной руке, будто это не бумаги, а букет. Он идет, а зал ждет, и никто уже не хочет вспоминать, как девять лет назад Зиновьев (и Каменев) требовал ликвидировать кулака как класс, то есть сделать то, что было сделано без него (и Каменева) и что теперь объявлено победой партии.
       Зиновьев (и Каменев) был не жилец, и неловкое чувство ненадобности его, непричастности к торжеству победителей сопровождало его долгий путь к трибуне.
       Он всегда рисовался, несчастный Зиновьев. Он пытался выглядеть импозантнее Троцкого. Это у него не получалось. Теперь он держался скромно и рассудительно, подобно Кобе. Но это у него тоже не выходило.
       - Товарищи! Товарищ Ворошилов превосходно сказал, что никогда еще силища рабочего класса не чувствовалась так очевидно, как на этом съезде партии. Он превосходно сказал, что таких съездов партия еще не имела, что таких побед, о каких слышала партия в докладе товарища Сталина, до сих пор еще не было…
       - Товарищи! Если я решился взойти на трибуну Семнадцатого съезда партии, на эту поистине мировую трибуну, трибуну мирового пролетариата, и если товарищи разрешили мне это сделать, то, я надеюсь, это потому, что я изжил полностью, до конца… гигантские ошибки, которые я совершил…
       - Товарищи! После того как меня в первый раз вернули в партию, мне пришлось выслушать однажды из уст товарища Сталина такое замечание. Он сказал мне: «Вам в глазах партии вредили и вредят даже не столько принципиальные ошибки, сколько то непрямодушие по отношению к партии, которое создалось у вас в течение ряда лет».
       В зале затопали ногами, закричали зычно, мстительно:
       - Правильно! Правильно сказано!
       Зиновьев испуганно вскинул руки, закричал высоко, пытаясь пересилить шум:
       - Совершенно правильно, товарищи! Совершенно правильно! Это именно так, именно так!
       Не столько принципиальные ошибки, сказал Коба, не столько принципиальные ошибки… Стало быть, принципиальные ошибки можно было бы и перетерпеть. Но в том-то и дело, что принципиальные ошибки Зиновьева (и Каменева) были уже оружием Кобиной философской мысли. Говорить о принципиальных ошибках Зиновьева (и Каменева) было уже никак нельзя. Нужно было каяться в непрямодушии. А как каяться в непрямодушии, если раскаянье в нем не имеет дна?
       Напрасно Зиновьев ставил Кобу рядом с Энгельсом как мыслителя и редчайшего писателя. Ему не верили. И не потому не верили, что Зиновьев врал. Все тут знали и без Зиновьева, что товарищ Сталин вровень самим Марксу и Ленину и как мыслитель, и как редчайший писатель. Зиновьеву не верили потому, что Зиновьеву (и Каменеву) уже никогда не поверят. Потому, что Зиновьев (и Каменев) непрямодушен отныне и присно и во веки веков. И что бы он ни сказал, все будет напрасно.
       - Товарищи! Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин стоят рядом… Путь партии… прямой. От брошюры «К деревенской бедноте», написанной Владимиром Ильичем в тысяча девятьсот третьем году, до речи товарища Сталина на съезде колхозников-ударников в тысяча девятьсот тридцать третьем году, то есть до формулы о большевистских колхозах и зажиточных колхозниках, пролегает один путь. И если кто вихлял, то этот прямой большевистский путь только больше оттеняет, делает более рельефным это вихляние.
       Зиновьев, конечно, врал. Он врал не тем, что возвеличивал Кобу – Кобу возвеличивали все. Но величание из уст Зиновьева, человека непрямодушного, делало фальшивым само величание, настораживало неправдой, щекотало забитую в тартарары бездонной человеческой души совесть и вздымало страх перед убитым раз и навсегда сомнением.
       - Товарищи! Мы видим теперь, как лучшие люди передового колхозного крестьянства стремятся в Москву, в Кремль, стремятся повидать товарища Сталина, пощупать его глазами, а может быть, и руками, стремятся получить из его уст прямые указания, которые они хотят понести в массы. Разве это не напоминает картины Смольного в семнадцатом и начале восемнадцатого года, когда из деревень лучшие люди крестьянства – я говорю тут не о рабочих делегациях, а именно о крестьянстве,- когда лучшие люди крестьянства из деревень и фронтов, крестьяне из окопов являлись в Смольный, чтобы пощупать глазами, а может быть, и руками Владимира Ильича, услышать из его уст то, что он говорит о будущем ходе крестьянской революции в деревне, как все это будет идти дальше. Вполне законен теперь интерес лучших передовых людей колхозного крестьянства к тому, кто показал, «как это делается», кто отстоял наследие Ленина, кто в партии в течение ряда лет в труднейшей обстановке проложил дорогу коллективизации и показал действительно, как это делается, как совершается социалистическая переделка крестьянства.
       Да. Пощупать. В Смольный. К Ленину. А скажи, любезный деятель, как быть с землицей, купленной на трудовые денежки эвон когда через бывший крестьянский банк? А ведь комбеды желают и ее – того… Отобрать то есть…
       Да. Пощупать. В Кремль. К Сталину. Да здравствует наш первый колхозник, любимейший и гениальный вождь!
       Нет, пусть он уходит, Зиновьев, пусть он скорее уходит – с трибуны, из партии, из жизни. Пусть скорее уходит! Вот ему немножко аплодисментов, но – пусть уходит!

 

IX

       Вечером пятого февраля, после обеда, на заседании председательствовал Влас Чубарь. Говорил он с некоторым хохлацким проговором, хрипловато, высоко, как песню пел. Смотрел в зал весело, черноусый, крупнолицый, надежный, свой, будто сам явившийся из зала, из глубинки.
       Влас Чубарь объявил, что пришли приветствовать съезд рабочие тульских заводов. Все поднялись, закричали «ура!», ожидая пока тульская делегация (человек пять) пройдет на сцену. И, загремев стульями, сели слушать.
       Речь держал товарищ Артемьев – коренастый, нестарый, бывалый человек:
       - Товарищи! От имени ста тысяч тульских металлистов вам – руководителям рабочих и колхозных масс, делегатам Семнадцатого съезда нашей партии, разрешите передать пламенный пролетарский, металлический привет.
       И опять – как тысячи тысяч перелетных птиц, враз ставших на крыло,- ринулись к потолку аплодисменты. Артемьев зарделся, сглотнул, радость не давала говорить, поднял руку, блестя глазами:
       - Товарищи! Мы, рабочие Тулы, прекрасно знаем, какие большие победы одержала наша страна под руководством величайшего вождя, гениальнейшего учителя, воплощающего идеи Ленина, – товарища Сталина.
       Куда тут говорить – куда тут говорить, когда зал распирала радость, рвалась из глоток, из сердец. А говорить надо, надо, зал вбирает каждое слово – говори, браток, говори, родной, утоли душу, ведь вот же ничего не было и сразу все стало – фабрики, заводы, культурные очаги, клубы, больницы, трамваи, граммофонные пластинки! Еще чуть-чуть поднатужиться, добить классового врага – как заживем!
       - Климентий Ефремович Ворошилов говорил нам: «Вы, туляки, «подковали блоху», выкуйте же оружие, которое обеспечит высокую боеспособность нашей Красной Армии!»
       Истинно, истинно! Блоху подковали! Чтобы неповадно было совать свое свиное рыло в наш советский огород! Говори, браток! Слушаем! Слушаем! А что перебиваем хлопаньем, криками – не взыщи: сердце выше разума!
       Василий Медведев ликовал со всеми, но вдруг вспомнил книжку про эту блоху.
       Да, блоху, конечно, подковали.
       Но блоха перестала прыгать.
       Почему так хвастают, что подковали блоху, и почему опускают, что блоха перестала прыгать?
       Василий Медведев ощутил озноб от таких меньшевистских мыслей.
       А товарищ Артемьев хвалился дальше:
       - Я скажу, товарищи, что мы в области военной техники делаем очень много, и рабочие, посылая нас на съезд, поручили мне от имени стотысячной нашей армии металлистов передать, что туляки овладевают военной техникой неплохо и на совесть.
       С этими словами Артемьев выкинул в зал торчащий с кулака большой палец, и дружным смехом в ответ на показанный палец откликнулся зал.
       - Товарищи! Мы привезли показать нашим руководителям, в особенности товарищу Сталину, гениальному нашему учителю, несколько образцов нашей продукции. Первое, что мы привезли показать, дорогой наш учитель, это нашу винтовку «Снайпер», из которой учатся стрелять наши лучшие ворошиловские стрелки.
       Винтовка с оптической трубкой как-то сразу оказалась в Кобиных руках,- кто успел поднести, не заметили. Одни потом говорили, что сам Артемьев, другие – паренек какой-то. Но, увидав гениального вождя с винтовкой в руках, зал закричал «ура!» зычно, истово, как перед атакой, как перед последним решительным боем, за которым победа на веки веков. И как перед атакой поднялся из рядов, как из окопов, волна за волною.
       Коба осмотрел подарок, погладил темное таинственное ложе оружия, заглянул в трубку, приподнял и повел тульскую винтовку «Снайпер» дулом в зал, прищурясь в оптический прицел. И это штатское, неумелое, мягкое, нечеткое держание оружия умилило, расплавило сердца благодарным одобрением, потянуло на слезы, вывернуло душу сладким восторгом. Коба целился секунду, но целился в каждого и каждого видел через оптический прицел, каждый хотел попасть, и каждый ликовал от того, что попал во взор вождя, в перекрещенные риски прицела.
       И, ошеломленные небывалым восторгом, люди уже плохо слушали славного товарища Артемьева, аплодируя невпопад, переживая только что увиденное, утирая слезы, успокаивая себя улыбкой вождя, который вот он, здесь, со всеми, хлопает ладошками, как все, и радуется, как все радуются перед ним.
       А товарищ Артемьев все говорил:
       - Товарищи! Мы упорно боремся за постановку производства на наших тульских фабриках и заводах предметов широкого потребления. Еще недавно фабрики имени Барщева, имени Крыленко, имени Ленина и другие работали неважно. А сегодня мы уже выполняем одну из важнейших задач, которую поручил нам Иосиф Виссарионович Сталин,- развертываем производство самоваров для наших колхозников, для зажиточной колхозной жизни.
       Теперь не заметили, как большой новенький фигурный самовар оказался в руках Артемьева. Каганович с Ворошиловым приняли самовар, поставили на стол президиума. Тем, кто находился поближе и сбоку, видно было, как кругловато отражается в самоваре уменьшенный оратор:
       - Товарищи! Мы знаем, что наш дорогой вождь сам непосредственно занимался изысканием цветных металлов для производства самоваров. Мы, туляки, поставили своей задачей программу в сто тысяч самоваров, как боевую директиву вождя, выполнить в этом году. Один из этих же самоваров мы передаем и самому съезду, а другой – нашему любимейшему вождю товарищу Сталину. Пусть пьет чай из самовара!
       Зал уже веселился, отходя помалу от восторга, вызванного дырочкой дула.
       - Товарищи! Мы много сделали, но перед нами еще стоят серьезнейшие задачи. Нам предстоит еще большая работа, и рулевой московских большевиков товарищ Каганович настойчиво выдвигает перед нами эти серьезнейшие новые задачи, изо дня в день конкретно помогая нам в практической работе. Его заслуга в том, что он предостерегает нас, туляков, от зазнайства и бахвальства… Перед нами боевая задача – задуть Косогорскую домну точно в срок, данный нам товарищем Орджоникидзе,- к пятнадцатому июня. И эта задача нами, туляками, под руководством нашей партийной организации, при полной сплоченности всего нашего коллектива, будет, нет сомнений, решена. Наша сила, товарищи, в том, что мы верим в правду товарища Сталина, что мы верим в правду Центрального Комитета нашей партии, что мы верим в правду Московского комитета нашей партии… Я хочу еще раз заверить наш съезд и нашего любимейшего вождя в том, что, если потребуются от нас для обороноспособности нашего Советского Союза в любом количестве винтовки, пулеметы, снаряжение и так далее,- будьте уверены, у нас все готово, все готово, товарищи! Порох в нашем снаряжении лежит сухим!.. Да здравствует наш дорогой вождь, вождь нашей партии и всего мирового пролетариата, наш любимейший, дорогой, стальной Сталин!
       Все встали, закричали «ура», истово захлопали, весело поглядывая на винтовку «Снайпер», прислоненную к столу. Встал и Коба, хлопал в ладоши.
       Вид винтовки, побывавшей только что в самых надежных руках государства, вызывал сладкое умиление и добавлял ликующего веселья. Все будет хорошо, все будет на все сто, на все сто двадцать, все будет на большой! Впереди счастье и радость! *.
       Артемьев не уходил. В руках его появилась небольшая черная гармонь, сверкнувшая новенькими перламутровыми пуговицами:
       - Товарищи! Мы еще привезли в подарок нашему славному вождю Иосифу Виссарионовичу гармонь для наших колхозных гулянок. Пусть играет на славу нам и на страх врагам!
       Теперь было все. Коба гармони не взял – руки были заняты аплодисментами.

 

X

       Понимают ли эти люди, о чем говорят, над чем хохочут и чему радуются?
       Они прокляли Троцкого и строят теперь заводы толпами зависимых от пайка людей, согнанных голодом с обжитых мест.
       И славят за это Кобу.
       Они прокляли Каменева и Зиновьева, ликвидировали кулака как класс, истребили его имущество, уничтожили его семьи, разогнали по стройкам выживших.
       И славят за это Кобу.
       Они освистали Преображенского и разорили крестьянство до такой степени, которая ввергла в ужас самого Преображенского.
       И славят за это Кобу.
       Они переняли все у разбитых оппозиционеров.
       Но бухаринского врастания в социализм, бухаринской эволюции, бухаринского затухания классовой борьбы они не приняли, не принимали, даже когда Коба держался за Бухарина.
       Потому что им нужна была не истина, но победа. Им нужна была не истина, но вера. Им нужно было постоянное подтверждение своей диктатуры, которую они восприняли простодушно и прямо.
       Поэтому они были с Кобой. Поэтому Коба был с ними.
       Бухарин видел искренние слезы радости, видел побелевшие истовой благодатью глаза, расширенные восторженной жаждой веры. Вера этих людей превозмогала бытие, отбрасывала его, перечеркивала и вместо бытия воздвигала неосязаемый воздушный храм, в коем гремели слова, уже не отражающие действительность.
       Колхозник, приветствовавший съезд, говорил многословно, но говорил как будто дело;
       - Работой нашей в тридцать первом году похвалиться особенно нечем. Многие уходили на производство, и у нас оставалось немного взрослых да малые ребята от двенадцати до пятнадцати лет…
       Вот-вот! Вот картина Кобиной спешки! Вот результат коллективизации. Только что колхозник этот сказал о заросших бурьяном залежах. Сейчас он скажет: не надо было!
       Нет, не скажет… Зал нетерпеливо ждет от него, как от веселого балагура, шутки, повода посмеяться, повеселиться. Да и сам он вовсе не собирается придавать значения ни сорнякам, ни бурьянам, оставшимся от того, что еще недавно представляло собою сельскохозяйственное производство. То самое производство, которое предстояло развивать, поддерживать, поощрять, вытесняя из него в город рабочую силу индустриализации.
       Не так пошла в город рабочая сила, не так. Она пошла с голода, с разрухи, с неустройства. И не те крестьяне бежали, кто не умел подняться до собственного прокорма, не те, чьи наделы зарастали диким бурьяном. А те вынуждены были бежать, кто разжился на земле, полученной от Советской власти, обрел опыт и мог кормить страну. Бежали те, кто объявлен был кулаками, подкулачниками. Проворные и инициативные на земле, они оказались проворными и инициативными, когда надо было спасать жизнь от державного погрома. Они бросали налаженные хозяйства, которые могли бы стать фермами, оплотом цивилизованных кооператоров.
       Как же утешит своих нетерпеливых слушателей этот веселый балагур?
       Колхозник воскликнул:
       - Хоть и трудно было, но мы все-таки не упустили красного знамени из рук, все обмолотили и убрали, хотя немного с сыринкой, но что же сделаешь.
       И зал рассмеялся всласть, дождавшись ожидаемого.
       Что же смешного в том, что хлеб убрали сырым? Он же истлеет! Он же сгорит! Его же не будет! Нет, сыринка никого не занимала. Красное знамя, не выпущенное из рук, трепетало во взоре гордо и непреклонно.
       - В тридцать втором году,- говорит балагур,- колхозников прибавилось, но недостаточно, потому что слушались кулаков и кулацких подпевал. Кулацкие подпевалы теперь не толстые, как прежде, а тощие, вроде мороженых вшей.
       Теперь зал расхохотался. Не толстые, а тощие. Вроде мороженых вшей. Вроде тех, кого скидывали в ямы и засыпали известью. Чтоб не было заразы для населения. Вроде тех, кто побирался с умершими и замерзшими детьми на руках и, побираясь, умирал с голоду. Это было очень весело – классовый враг уходил с исторической сцены, уходил, веселя победителей. Классовый враг прижимал к завшивленным свиткам и дырявым поддевкам окоченевших своих детей.
       Впереди были великие достижения. Зал радовался им.
       - В тридцать четвертом году мы должны выполнить самую основную задачу- повысить урожайность и повысить скотоводство, на что особенно указал товарищ Сталин. Наше скотоводство упало, и мы должны глядеть за племенными матками, как за своим глазом, и вообще за всем скотоводством глядеть. Мы дали обязательство построить баню и конюшню. У нас есть конюшня на сто голов, но мы хотим строить новую, и уже камень нарыли и на баню лес готовим.
       Баня это хорошо.
       И -да здравствует Коба!
       Понимают ли эти люди, о чем говорят, над чем хохочут и чему радуются?
       Бухарин смотрел вокруг опасливо. Он намекнул этим людям, что надо оглядеться и им. Он намекнул, что, например, немецким фашистам нужны вожди-жрецы, вожди, которые колют и режут, вожди, которым нужна кровь, кровь и кровь. Он назвал Кобу фельдмаршалом, чтобы насторожить.
       Ему похлопали по старой памяти.
       Но Коба про фельдмаршала понял.
       Встретив Бухарина на лестнице (жили в одном доме в Кремле), Коба сказал дружелюбно:
       - Бухарчик… Зачем ты назвал товарища Сталина каким-то фельдмаршалом? Товарищ Сталин такой же рядовой коммунист, такой же рядовой солдат партии, как все мы… Нехорошо раздавать чины в партии, Бухарчик… Позвал бы лучше чай с вареньем пить одинокого бобыля.

 

XI

       Бухарин каждый день входил в Троицкие ворота, над которыми распластался двуглавый орел. Орел был когда-то золочен, но позолота облупилась, великодержавный символ империи, глядящий зоркими головами в две стороны,- порябел. Коба собирался сбить двуглавых орлов и завершить кремлевские шпили красными, рубиновыми, горящими и днем и в ночи звездами – истинным символом государства диктатуры пролетариата.
       Бухарин каждый день входил в Кремль, домой.
       Он каждый день видел Ивана Великого, который не звонил, и Успенский собор, в котором не горели лампады, и царь-колокол с отбитым краем, который никогда не звонил, и царь-пушку, которая никогда не стреляла.
       Все это была символика прежней державной власти, означенная ныне небыстро шевелящимся на тихом ветру красным флагом над круглой зеленой крышей бывшего сената.
       Бухарин жил бок о бок с Кобой, квартира к квартире, и Коба не выселял его из Кремля. Почему же он его не выселял, уже вытесненного из узкого круга, к которому он совсем еще недавно принадлежал? Может быть, Коба хотел, чтобы Бухарчик чувствовал себя жильцом, снимающим, как студент, угол в непроницаемом величии державных символов? А может быть, он не думал о державных символах?
       Но Бухарин жил здесь. Жил, чистил зубы, писал акварелью и маслом, нанизывал на булавки насекомых, содержал каких-то зверюшек и забавлялся с ученой лисичкой.
       Почему же он жил здесь, где все уже было не его, где ночные разводы кремлевских курсантов клацали сапогами и сверкали штыками, охраняя то, к чему он уже не был причастен?
       А может быть, все еще был причастен ко всему, что молчало, стыло, тлело и изредка, вспарывая тишину, хрупало коваными сапогами рядом с окнами Кобы?

 

XII

       Как отстаивать свои классовые интересы, не наступая сапогом на звериный лик классового врага? Мы растоптали классового врага, Бухарчик, и будем топтать его дальше… Мы растопчем всех, кто не только сопротивляется диктатуре пролетариата, мы растопчем всех, кто только вздумает на это решиться, всех, кому это только приснится, всех, у кого это только промелькнет в голове… Всех! Даже тех, у кого это не промелькнет!.. Этому нас учил Ленин, и мы от этого не отступим!..
       - Коба! Ленин нас учил не этому…
       - Нет! Этому!
       - Коба, тебе бесполезно возражать. Ты не умеешь слушать!
       - Я долго слушал, Николай, долго… Я хотел услышать что-нибудь умное… Но ничего умного я не услышал… Ты был на съезде победителей, ты сам видел, если ты не слеп, что народ хочет вождей, которые колют и режут. Ты говорил правильную цитату, ты думал поддеть Центральный Комитет тем, что эту цитату сочинил фашистский поэт… Ты не поддел Центральный Комитет, Бухарчик… Съезд посмеялся над дураком-фашистом… Дело не в том… А в том дело, что ты не умеешь ни колоть, ни резать классового врага! Не умеешь! Так не мешай по крайней мере тем, кто это умеет, если ты действительно марксист-ленинец, а не буржуазный оппортунист!.. Партия не изгоняет тебя, партия доверяет тебе по твоим силам… Напряги свои силы! Возьми в руки, например, газету «Известия»! Покажи всему миру, что ты еще живой, а не мертвый волк!

 

XIII

       Я прошу читателя вернуться к первой главе этой книги, к тому месту, где речь идет о приказе 227. Глава эта была опубликована раньше, и читатели не оставили меня своим вниманием. Одно письмо – из ярославского села – было такое:
       «Приказ 227 НКО СССР Сталина-величайшая трагедия народа. Вы рассказали очень нетипичный случай выполнения этого приказа. Может – единственный из миллионов. Мой сосед Михаил 1923 года рождения был рядовым заградотряда НКВД – УКГБ СССР. Закончил сержантом. Гордился тем, что ему приходилось и группой и единолично расстреливать паникеров, трусов, пораженцев, шпионов и т. п. Тысячи трупов. А он гордился медалями, орденом, благодарностями Верховного. Расстреливал из СВТ, автомата, ТТ. С гордостью говорил о расстреле однодеревенца – соседа, одногодка и одноклассника, брата своей жены. Напился в Молдавии и отстал от части – расстрел. Бывший друг сказал: «Мишка, если поднимется рука, так стреляй в лоб». Вмазал ему в лоб перед ямой – промеж глаз. С гордостью… Сообщат ли когда-нибудь полную цифру расстрелянных заградотрядами по приказу 227? Ведь восхваление его – извращение истины. Абсурд, в который еще охотно верят, особенно молодые…»
       Каменев боролся против брата своей жены – Троцкого. Это были, так сказать, принципиальные теоретические споры.
       Сосед Мишка не теоретизировал. Он легко и просто расстрелял брата своей жены.
       Склонность к братоубийству – величайшая трагедия народа. Эта склонность тоже является основой сталинизма…

 

1932 год (нем.) *

Проклятые либералы (нем.) *

Социал-демократические клопы (нем.) *

Национал-социалистская немецкая рабочая партия (нем.) *

Капиталисты и евреи с проклятыми коммунистическими бандитами (нем.) *

Свастика (нем.) *

В тысячный раз (нем.) *

Единый народ, единое государство, единый вождь! (нем.) *

В немецком государстве *

В Советском Союзе (нем.) *

Настоящая фамилия Гитлера *

Из двух тысяч делегатов съезда победителей через три-четыре года уцелеет едва ли одна треть (прим. авт.) *

Расхожее наименование немца. Ср.- «русский Иван». *

 

продолжение >>>

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10