Поле Брани Глава 6
Глава шестая
ГОСУДАРСТВО ЛЕВИАФАН
I
Я помню себя лет с пяти.
Отец мой одно время служил в какой-то заготовительной конторе и скупал хлеб у крестьян для какого-то отдела или управления рабочим снабжением. Мы ездили за ним, потому что мама и папа были неразлучной парой, они были молоды, и я помню, не памятью, разумеется, а душой, какой-то счастливый покой всюду, где бы мы ни останавливались. Наверно, это было отражение их влюбленности. Домов не помню, изб, хат – не помню. Из мебели тоже ничего не помню. Помню, что было хорошо. Помню – мама улыбалась, папа улыбался, и те люди, которые не улыбались, казались мне больными.
И еще я помню горы пшеничного зерна. Я тогда еще не знал, что зерно – пшеничное. Но знал, что это – зерно. Оно было очень тяжелое на детской руке. И с желобком вдоль. И пахло чем-то очень хорошим. Я знал, что это именно зерно, а не зернышко, потому что папа как-то сказал маме:
- Не зернышко, а зерно. Не морочь ему голову уменьшительными словами, он растет.
Так вот, я знал, что зерно это положат, насыплют под неохватный круглый камень, который называется жернов, и камень будет крутиться и растирать зерно, превращая его в муку. И мне было жаль зерна, потому что оно было очень красивое, и ни одно зерно не походило на другое. Взрослые этого, разумеется, не знали, и это была моя тайна. Я знал, что одно зерно чуть-чуть длиннее другого, а другое чуть-чуть толще, а третье чуть-чуть желтее, а четвертое чуть-чуть зеленее. А для взрослых это было безразлично. Меня возили на мельницу, чтобы показать, как из зерен получается мука. Я видел, как здоровенные мешки плыли на здоровенных спинах, и все было в белой пыли, даже лошадиные ресницы. Все были довольны, все говорили громко, все радовались, а я не радовался. Потому что мука совсем не пахла, как пахли зерна, добраться до отдельной мучинки было невозможно, они были настолько крохотные и одинаковые, как будто их не было вовсе. Они – белая пыль. И мне было жаль зерен, которые размолоты навсегда.
Ночью я просыпался и плакал. Мама думала, что я заболел, а папа думал, что мне приснилось что-то страшное, и показывал мне тени своих рук, изображавших крокодила, волка, зайца. Лампа отбрасывала тени длинных его кистей на стену, крокодилы, волки и зайцы были смешные, даже с мигающими глазами, и я успокаивался и засыпал.
Теперь я уже старик и думаю, что никогда и никому так и не сказал, что мне было жаль отдельных зерен, перемалываемых тяжелым жерновом в однородную муку, которая не пахла зернами, а была пылью.
А в те времена я был маленький мальчик, и у меня были свои игры.
Когда свозили зерна в амбар, я забирался в бунт с головой, и запах хлебного бунта держал меня в себе, бунт был податлив, я в нем ворочался, испытывая все то же счастье.
Мама звала меня:
- Вылезай! Ты задохнешься!
Но хозяин наш, Григорий Семенович, говорил:
- Нэхай… То ж хлиб… Нэхай…
Тогда мама говорила:
- Это – хлеб! В нем нельзя шалить! Григорий Семенович будет сердиться!
- Нэхай,- говорил Григорий Семенович,- то ж дытына… Нэхай…
И я любил Григория Семеновича, хотя совершенно не помню его лица.
Позже (значительно позже) я узнал, что отец мой помог Григорию Семеновичу купить у Советской власти «Фордзон» за сто восемьдесят золотых червонцев. И еще я узнал, что во время выплат (хлебом, разумеется) Советская власть завысила цену до двухсот сорока червонцев, и Григорий Семенович выплатил с благодарностью, потому что «Фордзон» давал крестьянским рукам силу, не то что при старом режиме.
Я помню детской памятью пир по этому поводу. На осокоре был прибит портрет Ленина, а отец сидел во главе длинного стола. Он был радостно пьян, что было нехорошо, но мама смотрела на него с веселым сожалением, как сматривала на меня, когда я напроказил…
Это было в двадцать шестом или в двадцать седьмом году. Думаю, что все-таки в двадцать шестом, потому что сестра моя еще не родилась.
Потом, когда она родилась, папа несколько раз уезжал один. Он привез мне лошадь, обтянутую настоящей телячьей кожей, и матросский костюм.
Я был очень счастлив в детстве. Наверное, потому, что родители мои были влюблены…
II
Бухарин:
«Пролетарская политика приобретает иногда – по внешности – менее патетический, но зато более уверенный, прочный, плотно прилипающий к действительности – и потому гораздо вернее изменяющий эту действительность – характер. С этой точки зрения переход к новой экономической политике явился крахом наших иллюзий… Что же, по сути дела, «крахнуло»? Крахнул «военный коммунизм», как система, и крахнула идеология военного коммунизма, то есть те иллюзии, которые имелись налицо в нашей партии».
У Бухарина был ликующий стиль изложения.
Этот стиль можно было назвать и жизнеутверждающим, и оптимистическим.
Его ученики – «красные профессора» – обожали его также и за этот стиль, который некоторым казался недоступным, легким, взлетающим над обстоятельствами. С тем же ликованием, с которым он еще вчера провозглашал преимущества военного коммунизма, сейчас провозглашал он преимущества новой экономической политики, и это звучало так, как будто менялся не Бухарин, а жизнь, действительность торопилась стать в его фарватер.
Бухарин:
«Преимущества крупного производства, которые в наших условиях суть преимущества пролетариата, не могли существовать в условиях падения производительных сил, хозяйственного распада, отсутствия источников сырья и топлива, полного отсутствия управляющих и знающих кадров. Но они неизбежно будут выявляться все резче и резче по мере роста производительных сил, роста крестьянского рынка, теперь, когда у нас есть уже топливо, сырье и, что является колоссально важным фактором,- знающие и умелые товарищи, прошедшие уже достаточную школу суровой хозяйственной борьбы».
Это был все тот же Бухарин, но Бухарин, как бы побродивший по стране, насмотревшийся ее истин, проникшийся ее сутью, и непонятно было, когда он успел это сделать, если он не сходил с кремлевской трибуны,- чем бы ни занимался – лекциями, редактированием газет, журналов, яростными спорами с оппозицией.
Бухарин:
«Крах иллюзий до известной степени аналогичен поражению… После всякого поражения появляются дезертиры. Но если проанализировать ряды этих дезертиров, то всегда оказывается, что они вербуются из среды наименее устойчивых, наименее выдержанных бойцов. В пролетарской армии таковыми являются мелкобуржуазные и интеллигентские элементы. Они могут легко увлекаться и идти на горячий штурм, но они так же легко выдыхаются, впадают в отчаяние, истерически «сомневаются», «теряют веру», впадают в скептицизм, «хнычут», «пересматривают» или же ударяются в какую-либо «высокую» область, предоставляя тащить лямку «верующим». Тогда они, на самом дне отщепенства, разыгрывают из себя аристократов духа, которые высоко посматривают на то, из чего «все равно ничего не выйдет».
Это была дань убеждениям: рабочий класс не мог поставлять дезертиров. Дезертиров поставляла интеллигенция – среда, в которой Бухарин жил, пребывал и кроме которой не знал никакой иной. Он в этой среде действовал, как ему казалось, от имени рабочего класса. Ортодоксами военного коммунизма были интеллигенты. Они спорили, противостояли, сомневались, и именно это их свойство – как при введении военного коммунизма, так и теперь, при введении новой экономической политики,- никак не годилось для движения вперед без страха и сомнений.
Бухарин:
«Многие товарищи и посейчас склонны по военно-коммунистически переоценивать роль коллективных производственных объединений в деле приобщения крестьянина к социализму… Не верно, когда утверждают, что это есть столбовая дорога для продвижения массы крестьянства по пути к социализму».
А между тем военный коммунизм не ушел в историю. Он спрятался, затих, как затихает до времени воинский кураж, как затихает до времени пулемет, смазанный толстым слоем солидола. Военный коммунизм остался в искренних понятиях тех представителей рабочего класса, которые вот уже пять лет были солдатами революции, отвыкшими от резца токарного станка и привыкшими к рукоятке нагана. Нэп, введенный самим Лениным, остановил их лихую дисциплинированную руку. Но затухание классовой борьбы было им не по нутру. Затухание классовой борьбы ограничивало их безбрежную активность. И они, подчиняясь партийной дисциплине, смирились, ожидая, когда же опомнится Центральный Комитет и даст команду – добивать классового врага…
Бухарин:
«Некоторые товарищи делают такой вывод: кулака взять административным нажимом нельзя, нужно иметь такую перспективу, что в результате дифференциации у нас будут выделяться капиталисты и батраки; классовые отношения будут все более и более обостряться, и совершенно неизбежно дело дойдет до того, что мы должны будем произвести вторую революцию, то есть насильственное экспроприирование кулака. Такая система взглядов имеет уже литературное выражение. Я считаю, что это теоретически неправильно, а практически бессмысленно. Если мы будем проповедовать в деревне накопление и одновременно пообещаем и устроим через два года вооруженное восстание, то накоплять будут бояться. Создается положение, при котором крестьянин боится поставить себе железную крышу, потому что опасается, что его объявят кулаком; если он покупает машину, то так, чтобы коммунисты этого не увидели. Высшая техника становится конспиративной. Настроения наших товарищей, работающих в деревне, которые воспитывались на системе военного коммунизма, таково, что они самой лучшей хозяйственной политикой считают именно политику снятия крыш за неуплату налога; если появится лавочник – не выстраивай против него кооператив, не вытесняй в хозяйственной борьбе, а нажми на него, «припечатай» и так далее». Бухарин:
«Характерным моментом современного положения в деревне мы имеем массу крестьян, которые фактически нигде не работают, но есть должны. В общем и целом всему крестьянству, всем его слоям нужно сказать: обогащайтесь, накапливайте, развивайте свое хозяйство. Только идиоты могут говорить, что у нас всегда должна быть беднота; мы должны вести такую политику, в результате которой у нас беднота исчезла бы».
Бухарин не предвидел, что именно этот слой крестьян, которые фактически нигде не работают, не желают ни обогащаться, ни развивать свое хозяйство, поможет вернуть порядки военного коммунизма. Говорят, Брежнев, третий с той поры генеральный секретарь, в интервью какому-то иностранцу сказал: «Наша задача – чтобы не было богатых». К тому времени Брежнев уже носил на себе пуд драгоценностей и по идейным соображениям никак не мог реабилитировать Бухарина.
Бухарин:
«Представьте себе, что, имея магазины, в которых были почти одни только вывески с надписью «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и где не было бы ни куска товара; имея фабрики, на которых висели бы красные знамена, на которых тоже было написано «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и в которых тоже ничего не было и которые не были на ходу; имея банки, то есть банковские помещения, на которых тоже было написано – «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», но в которых не было почти ломаного гроша; имея очень большое количество советских знаков, в которых можно было потонуть на рынке и на которых тоже было написано «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и которые имели тот небольшой недостаток, что они не имели никакой ценности; если бы, имея все это, в таких условиях мы распустили абсолютно все шлюзы, весь тот оборот, о котором мы подробно рассказали, что бы тогда было? Тогда бы мы имели очень большой риск потерять и нашу экономику, и даже наши головы».
Бухарин:
«Меньше административного воздействия, больше экономической борьбы, больше развития хозяйственного оборота. Бороться с частным торговцем не тем, что топать на него и закрывать его лавку, а стараться производить самому и продавать дешевле, лучше и доброкачественнее его».
Ярославский:
«У Бухарина нет никакой особой школы. Школа Бухарина заключается в том, что он, действительно, воспитал теоретически в духе ленинизма большое число молодых товарищей, которые ведут в нашей партии пропагандистскую, агитационную, литературную работу».
Люди, которых расставлял Бухарин, не были похожи на людей, которых расставлял Коба.
Люди Бухарина были теоретики, учившие диалектику по Гегелю. Они были экономистами, редакторами, ректорами, сидели в Госплане, в агитпропе, в Наркоминделе.
Люди Кобы были практики, которым достались уделы, в которых надо было утверждать Советскую власть и строить социализм без дискуссий. Им было не до науки. Бухаринские «красные профессора» уже раздражали их. Потому что надо было добывать и делить пшено, ватники, металл, бетон, а об этом в прекрасных теориях не говорилось ни слова.
III
«Прибой» выпустил наконец книжку монархиста Шульгина «Дни». Выпустил в «Библиотеке для всех» пятьюдесятью тысячами экземпляров, полтинник штука, читайте, не жалко.
Книжка эта еще с Четырнадцатого съезда ходила по рукам – то целиком, то частями в зачитанных, замусоленных листках, отпечатанных на «Ундервуде».
Монархист, националист исходил бессильным ядом и во всем, что происходило, видел подтверждение своих представлений о России, не понимая, что Россия стала другой, что та Россия, которая осталась в его памяти, канула в вечность.
В книжке были несуразности, действовавшие на читателя неприятно. Первая несуразность состояла в том, что Шульгин упрямо объединяет Ленина с Троцким, когда каждому партийцу видно, что Троцкий всегда тайно или явно противостоял Ильичу. И каждому ясно, что быть за Троцкого – это значит быть против партийной линии. И уж совсем нелепо выглядели утверждения Шульгина, будто большевики продолжают линию царского правительства, восстанавливая военное могущество России и стремясь восстановить границы Российской державы до ее естественных пределов. Будто большевики, хотят они или не хотят, будут продолжать дело Ивана Калиты, крупного феодала, названного буржуазными историками «собирателем Руси», а на самом деле раболепствовавшего перед татарским ханом, вымаливая ярлык на княжение.
Все было у Шульгина невпопад. Особенно же глупо выглядело его утверждение, что большевики подготавливают ни более ни менее как пришествие самодержца всероссийского. И даже описал портрет приснившегося ему самодержца: «Это будет не Ленин и не Троцкий (наконец-то!). Ибо он не будет ни психопатом, ни мошенником, ни социалистом. (Кто же это мошенник и психопат?) На Ленине и Троцком, видите ли, висят несбрасываемые гири – вериги – социализм! Они должны нести этот мешок до конца. И он, мешок этот, их раздавит. Тогда придет Некто (кто?) и возьмет от них их декретность. Их решимость принимать на свою ответственность невероятные решения. Их жестокость (опять жестокость, постоянно приписываемая большевикам врагами революции!). Но он, этот Некто, не возьмет от них их мешка, то есть социализма. Он будет истинно красным по волевой силе (признает все-таки и враг главную особенность большевиков!) и истинно белым по задачам, им преследуемым (опять чепуха!). Он будет большевик по энергии и националист по убеждениям (соединить большевизм с национализмом можно, только выжив из ума!). У него нижняя челюсть одинокого вепря. И человеческие глаза. И лоб мыслителя. Комбинация трудная, я знаю…»
Куда труднее! Совсем сдурел от своего монархизма! Самодержец! Челюсть вепря! У кого это челюсть вепря? Конечно, разговоры о диктаторе в партии идут уже не первый год. Но кому не ясно, что имеются в виду Троцкий или Зиновьев? Но ведь Троцкий уже не тот Троцкий, который был всевластен в восемнадцатом и девятнадцатом! Да и Зиновьев уже не так страшен. Нет, книжка монархиста Шульгина еще раз подтверждает классовую слепоту врагов революции!
Конечно, в партии – распри, говорильня, парламент, с которым надо кончать. Говорили, Каменев бросил Дзержинскому на Политбюро:
- А вы опытный провокатор, Феликс Эдмундович!
Говорили, на Каменева накинулись: нельзя же так, право, на своих товарищей! Извинитесь. Не известно, успел ли Каменев извиниться: Дзержинский умер от разрыва сердца.
За три недели до своей смерти Феликс Эдмундович Дзержинский писал Валериану Куйбышеву:
«Дорогой Валерий!
…Мы из этого паралича не вырвемся без хирургии, без смелости, без молнии. Все ждут этой хирургии. Это будет то слово и дело, которого все ждут… Оппозиция будет раздавлена теми задачами, которые партия поставит. Сейчас мы в болоте. Недовольства и ожиданий кругом, всюду. Наше внешнее положение очень тяжелое. Англия все больше нас окружает стальными сетями. Революция там еще не скоро. Нам нужно во что бы то ни стало сплотить все силы около партии. Хозяйственники играют тоже большое значение. Они сейчас в унынии и растеряны. Я лично и мои друзья по работе – тоже «устали» от этого положения невыразимо.
…Кроме вопросов управления нам надо серьезно, не так как сейчас, поставить и разрешить вопросы
о дисциплине труда
о кооперации
о частнике и спекуляции
о местничестве.
…У нас сейчас нет единой линии и твердой власти. Каждый комиссариат, каждый зам и пом и член в наркоматах – своя линия. Нет быстроты, своевременности, правильности решений.
Я всем нутром протестую против того, что есть. Я со всеми воюю. Бесплодно. Ибо я сознаю, что только партия, ее единство могут разрешить задачу, ибо я сознаю, что мои выступления могут укрепить тех, кто наверняка поведут партию и страну к гибели, т. е. Троцкого, Зиновьева, Пятакова, Шляпникова. Как же мне, однако, быть? У меня полная уверенность, что мы со всеми врагами справимся, если найдем и возьмем потерянный темп, ныне отстающий от требований жизни.
Если не найдем этой линии и темпа – оппозиция наша будет расти и страна тогда найдет своего диктатора – похоронщика революции, – какие бы красные перья ни были на его костюме. Все почти диктаторы ныне – бывшие красные – Муссолини, Пилсудский.
От этих противоречий устал и я.
Я столько раз подавал в отставку. Вы должны скорее решить. Я не могу быть председателем ВСНХ – при таких моих мыслях и муках. Ведь они излучаются и заражают. Разве ты этого не видишь?..
3.VI 1.26 г.
Твой Ф. Дзержинский».
В ноябре Троцкий был выведен из Политбюро. С ним был выведен и Каменев. Мало кто связывал это с тем, что на Четырнадцатом съезде Каменев требовал смещения Сталина.
Троцкий все еще был угрозой, все еще средоточием оппозиции…
IV
Кто же такой этот Троцкий, которым пугали три поколения советских детей и от которого открещивались три поколения взрослых людей, ибо прикосновение к его имени было чревато гибелью?
Восемнадцатого ноября двадцать четвертого года на собрании МК с активными работниками Каменев сказал:
- Товарищи! Предметом моего доклада будет последнее выступление товарища Троцкого – выпущенная им накануне годовщины Октябрьской революции статья, названная автором «Уроки Октября». Троцкий довольно часто дарит партии свои книжки. До сих пор, однако, не находили нужным специально останавливаться на этих книжках, хотя в ряде их нетрудно заметить отступления от большевизма, от официальной идеологии нашей партии. На этой книжке необходимо остановиться и разобрать ее до конца прежде всего потому, что темой своего последнего выступления товарищ Троцкий взял уроки Октября.
Каменев как бы определил в этих словах истинное положение в партии Троцкого, который довольно часто дарит партии свои книжки, на которых не было надобности останавливаться, несмотря на отступление их от официальной идеологии партии. И вдруг – надобность возникла. Она возникла потому, что Троцкий затронул тему уроков Октября.
Надо сказать, что до этого каменевского определения Троцкий выпустил множество томов, произнес множество докладов на съездах, в том числе и об уроках революции, и сказать, что его выступления оставались не очень заметными, было бы по меньшей мере странно.
Что же произошло?
Доклад Каменева назывался «Ленинизм или троцкизм».
Он был напечатан в специальном сборнике, где вслед за ним была помещена речь Сталина на пленуме фракции ВЦСПС девятнадцатого ноября, и называлась эта речь «Троцкизм или ленинизм?». Вслед за этой речью стояла статья Зиновьева, которая называлась «Большевизм или троцкизм?». Затем шли статьи Квиринга, Сокольникова, Куусинена, статья из «Правды», редактируемой Бухариным, «Как не нужно писать историю Октября», статья от РЛКСМ «Октябрь и Комсомол», один из разделов которой называется «Почему Комсомол обязан выступить против ошибок тов. Троцкого», и, наконец, в самом конце брошюры, петитом или даже нонпарелью, как бы незаметно, как бы подчеркивая ее истинное, то есть не столь уж существенное значение, была помещена сама статья Троцкого, вокруг которой, собственно, и разгорелась дискуссия.
Такое странное распределение материала – сначала критика, а потом уж сам предмет критики – все чаще и чаще появляется в партийной печати. Критика, да еще высказанная такими авторитетами, как бы освобождала от чтения раскритикованного материала. Чего его читать, когда все и так ясно.
«Товарищ Троцкий мешает молодежи правильно понять историю партии,- писали Центральный, Ленинградский и Московский комитеты РЛКСМ,- мы привыкли считать основой всех основ для каждого большевика – уважение и преданность партии, как целого, как боевого коллектива».
- Партия хочет работы, а не новых дискуссий. Партия хочет подлинного большевистского единства,- говорится в статье «Правды».
Сокольников пишет, что статья Троцкого сводится к усиленному обстрелу нынешнего партийного руководства.
Он пишет:
- Если бы был прав тов. Троцкий в своем суждении о внутренних разногласиях среди большевиков, если бы были две партии в одной партии, то разногласия обязательно приводили бы к кризисам внутри партии, то есть к таким кризисам, в которых организации раскалывались бы между собою или с ЦК.
Зиновьев пишет:
- Наша партия состоит более чем наполовину из сравнительно молодых членов организации. Многие из них улавливают антиленинистские ошибки Троцкого пока только классовым чутьем… Партия должна добиться того, чтобы партийная дисциплина была обязательна и для товарища Троцкого.
Зиновьев пишет:
- Если бы мы приняли предложения Троцкого… партия была бы отодвинута от непосредственного руководства хозяйственными и государственными органами. Советский аппарат (вспомните, что о нем говорил товарищ Ленин) получил бы большую самостоятельность. «Эмансипация Советов от партии» начала бы переходить в реальную жизнь… Такая тенденция имела бы неисчислимые губительные последствия… Спецы получили бы во много раз большее влияние во всех отраслях нашей работы…
Сталин говорил:
Задача партии состоит в том, чтобы похоронить троцкизм как идейное течение. Говорят о репрессиях против оппозиции и о возможности раскола. Это пустяки, товарищи. Наша партия крепка и могуча. Она не допустит никаких расколов. Что касается репрессий, то я решительно против них. Нам нужны теперь не репрессии, а развернутая идейная борьба против возрождающегося троцкизма. Мы не хотели и не добивались этой литературной дискуссии. Троцкизм навязывает ее нам своими антиленинскими выступлениями. Что ж, мы готовы, товарищи.
Каменев говорил:
- …Тот, кто не усвоил себе мысли, что большевизм есть систематическая борьба с меньшевизмом, тот ничего не понял в большевизме, ничего не понял ни в его истории, ни в том, как и почему большевизм победил. …Он рос, вырос и победил в постоянной, систематической борьбе с троцкизмом.
Что же такое троцкизм?
В первой Малой Советской Энциклопедии, вышедшей в тридцатом году, сказано:
«Троцкий всегда старался выдвинуть себя на первое место, проводить свою линию. «Человек, который всегда приходит со своим собственным стулом»,- выразился о нем однажды Мартов. Троцкий ценил революционную работу главным образом за яркий блестящий наряд революционера, за то, что в этой работе он мог показать свои блестящие стороны». Кто-то из революционеров метко определил его как человека, который всегда смотрится в историческое зеркало. Троцкий никогда не мог освободиться от социал-демократической идеологии. Эта оторванность от кровного классового дела пролетариата привела также к тому, что Троцкий оказался чужд делу социалистического строительства в СССР. В то время как весь пролетариат с громадными жертвами и громадным энтузиазмом ведет работу этого строительства, не веривший в успех этой борьбы Троцкий стал в позу «барина с тросточкой» (выражение И. И. Скворцова) и жестоко критиковал и критикует ее…»
Как видно из этой заметки, Троцкий – смешной человек. Ходит со своим стулом, смотрится в историческое зеркало, стоит в позе барина с тросточкой. То, что он не может освободиться от социал-демократической идеологии и занимается жестокой критикой социалистического строительства, даже как-то нейдет в счет рядом с его шутовскими манерами.
Но вот, десять лет спустя, во втором издании той же энциклопедии сказано:
«Троцкизм в прошлом,- разновидность меньшевизма, предательско-оппортунистическое течение в рабочем движении. Сторонники Троцкого выполняют роль агентов буржуазии в партии рабочего класса, всегда боролись против ленинизма и стали затем наемниками империалистических разведок, борющимися самыми гнусными и злодейскими средствами против Советской власти. Сподручными Троцкого были Бухарин, Каменев, Зиновьев».
То есть те самые лица, которые критиковали в двадцать четвертом году Троцкого, оказались его сподручными.
Троцкий был убит при странных обстоятельствах в Мексике, в год выхода данной энциклопедии. Двадцать лет спустя, когда убийца Троцкого, отсидев двадцать лет за убийство в мексиканской тюрьме, вышел на волю и был удостоен звания Героя Советского Союза, вышло третье издание энциклопедии, в котором сказано:
«Троцкий. Непримиримый враг ленинизма. Отрицал диктатуру пролетариата. Требовал отказа от классовой борьбы. Извращал марксову идею перманентной революции. В августе 1917-го вступил в партию большевиков и предательски сорвал мирные переговоры с Германией».
То есть о подручных разговора уже нет, поскольку прошел Двадцатый съезд партии, разоблачивший культ Сталина и заставивший как-то задуматься энциклопедистов. То есть Троцкий по-прежнему оставался лютым врагом нашим, но получалось, что злодейства его проходили главным образом при живом Ленине. Однако адские злодеяния Троцкого, совершенные им при Ленине, почему-то оставались при Ленине безнаказанными. Почему-то партия раскусила адскую суть Троцкого и занялась ею только после смерти Ленина.
Ленин при жизни воевал, спорил, ругался с Троцким, но в последних словах своих он сказал о Троцком: «Троцкий, как доказала уже его борьба против ЦК… отличается не только выдающимися способностями. Лично он, пожалуй, самый способный человек в настоящем ЦК» То есть Ленин ставил в заслугу Троцкому его борьбу против ЦК!
А бороться было с чем, потому что, занимая третье место в эшелоне власти (после Совнаркома и Центрального Исполнительного Комитета), ЦК исподволь набирал в стране необъятную силу, поскольку ведал вопросами партийных кадров. А генеральным секретарем в ЦК был Сталин. Ленин втолковывал в своих последних словах: «Отношения между Троцким и Сталиным, по-моему, составляют большую половину опасности того раскола, который мог бы быть избегнут и избежанию которого, по моему мнению, должно служить, между прочим, увеличение числа членов ЦК до 50, до 100 человек. Тов. Сталин, сделавшись генсеком, сосредоточил в своих руках необъятную власть, и я не уверен, сумеет ли он всегда достаточно осторожно пользоваться этой властью».
Ленин понял то, что никак не могли понять не предвидевшие своего рокового часа ни Каменев, ни Зиновьев, ни Бухарин, ни десятки тысяч партийцев, желавших сплотиться вокруг ЦК без разговоров, без дискуссий, без рассуждений.
Троцкий был самым ярким из них, и они опасались усиления его авторитета в массах. Сталин среди них был слишком невзрачен и незначителен. Они отнеслись к предостережению Ленина снисходительно. Они видели в Троцком большую опасность для себя, чем в Сталине.
Сталин понимал происходящее не по Марксу, не по Энгельсу и не по Ленину. Он понимал все это – по Сталину. Ильич указывает, как избежать раскола при помощи увеличения количества членов ЦК? Отлично. Ильича надо слушаться. Только нужно, чтобы новые члены ЦК были против Троцкого. А это уже забота Оргбюро…
В своих недолгосрочных ссылках, из которых ему почему-то удавалось бегать весьма нетрудно, Сталин убедился в преимуществах подспудного уголовного мира над демократией, над правосознанием, доводами и умозаключениями. Влияние «короля» на шайку он воспринимал как более реальное сплочение, чем марксово классовое единство. Политические ссыльные читали книжки, изучали «Капитал», а «король» шевелил бровью. Сталин в ссылках тяготел больше к уголовным, в чьих унтах и шубах бегал на волю. Он вел себя среди политических тоже как «король», презирая бытовую работу, выбирая место поближе к очагу и не дожидаясь, пока все усядутся за стол. Некоторым интеллигентам, начитавшимся книжек об угнетенных классах, такая независимость «человека из народа» нравилась. Свердлов же, сосед по Туруханску, называл Сталина просто хамом.
Но вернемся к Троцкому.
Вероятно, людям присуща зависть. Каменев с Зиновьевым завидовали Троцкому, яркому, выдающемуся, высокомерному, но все-таки равному. У Сталина была не зависть. Зависть была ему не по росту. У Сталина была ненависть. Ненависть низшего к высшему, убогого к удачливому («не всем же быть гениями» – говорил он о Троцком), ненависть люмпена к интеллигенту.
Люди, ведавшие страной на местах, хотели строить коммунизм на практике. Они требовали жесткой организованности, твердой лестницы – кто кому подчинен,- как на войне, когда штаб для всех и закон, и кормилец, и отец родной.
Люди, ведавшие страной на местах, не отличались ни знаниями, ни пониманием бесконечных, бесчисленных мелочей, из которых, как выяснялось, состояли производство, наука, культура. Они были скоры на подъем, когда партия перебрасывала их с одного места службы на другое. Они высоко ценили слова любимца партии товарища Бухарина, который указывал:
- В коммунистическом обществе все люди будут знакомы с различными производствами: сегодня я управляю, подсчитывая, сколько нужно произвести валяных сапог или французских булок, завтра я работаю на мыловаренном заводе, через неделю, может быть, на общественных парниках, а еще через три – на электрической станции!
Так учил Бухарин, и это целиком соответствовало понятиям энтузиастов, для которых единица была вздором, нулем и волю каждого выражал ЦК: как скажет, так и будет, без дискуссий и оппозиций.
Жизнь их в партии началась с того, что они не жалели ни себя, ни других для достижения великой цели. Они уже осознавали свое особенное положение и значение в государстве, где пока еще всем всего не хватало, но они знали, что все появится только тогда, когда они приведут массы к торжеству справедливости. Эти люди хотели подчиняться безоговорочно, потому что жаждали безоговорочно повелевать.
Они хотели четкого порядка, установленного Двенадцатой всероссийской партийной конференцией РКП (б) еще в начале августа двадцать второго года. Принимая во внимание, что материальное положение активных партийных работников в двадцать втором году, то есть на втором году новой экономической политики, было крайне неудовлетворительным, конференция сочла необходимым немедленно принять ряд решений, ведущих к улучшению этого положения. Прежде всего она отнесла к числу активных работников партии триста двадцать пять человек по центральным и областным учреждениям, две тысячи – в губерниях, восемь тысяч – в уездах и две тысячи – в крупных производственных ячейках по всей стране. На каждые пять волостей признавался один активист, заслуживающий помощи. Всего же в государстве было определено пятнадцать тысяч триста двадцать пять активных партработников.
Все они по степени их значимости в деле строительства коммунизма были расписаны по семнадцати разрядам. Разумеется, ничего общего эти семнадцать разрядов не имели с табелью о рангах, сметенной революцией. Табель о рангах была средством разобщения и зависти царских чиновников. Она состояла из четырнадцати классов, и каждый класс был ступенькой в классовой иерархии поверженного строя. Даже само строение этой табели шло наперекор логике: самым низшим был четырнадцатый класс, самым высшим – первый. Разряды же, установленные конференцией, шли от низшего к высшему, являя пример демократического централизма.
Так, в высший семнадцатый разряд входили члены ЦК и секретари губкомов, в шестнадцатый – заместители заведующих отделами ЦК, ответственные инструкторы, члены губернских контрольных комиссий, в пятнадцатый – заведующие подотделами ЦК, в четырнадцатый – секретари райкомов, в тринадцатый – секретари заводских ячеек, в двенадцатый – секретари волостных комитетов…
Было оговорено, по справедливости, допускать повышение на один разряд, но не выше шестнадцатого. Допускались персональные повышения на один разряд. А для сельских организаций допускалось понижение ставок на двадцать пять процентов.
Все указанные товарищи должны быть обеспечены жильем (через местные исполкомы), медицинской помощью (через Наркомздрав), а их дети – воспитанием и образованием (через Наркомпрос). Не забыты были и работники комсомола, которые получали на два разряда ниже соответствующей должности партработника. И только работники Советской власти – как исполнительной, так и законодательной – в разряды эти не входили.
А чтобы пресечь нездоровые обывательские разговоры, конференция отметила, что партия не в состоянии взять на себя те функции, которые в рабоче-крестьянском государстве должны выполнять либо государственные органы, либо профсоюзные организации. И еще сказано было, что партия не должна создавать таких условий по отношению ко всей остальной рабочей массе, которые дали бы повод думать, что тяга в нашу партию диктуется стремлением со стороны отдельных элементов рабочего класса улучшить свое материальное положение.
Люди, ведавшие страной на местах и в центре, знали свое точное место в демократическом централизме. Год за годом, месяц за месяцем они обретали необъятную власть, к которой привыкали сами и приучали других. И они без всякого сожаления, без всякого размышления выбрасывали из своих рядов любого, на кого укажет штаб.
А Троцкий говорил:
- Инициатива партии сведена к минимуму. Бюрократизм убивает инициативу и таким образом препятствует поднятию общего уровня партии. Ответ на первое слово критики: «Положишь партбилет». Бюрократизм аппарата – это и есть один из источников фракционности.
Ну как быть с таким непониманием строительства коммунизма? Какую такую фракционность разводит аппарат? Аппарат, наоборот, разбивает фракционность. А «положишь партбилет» – как же иначе? Нужна нам дисциплина или нет? Товарищ Сталин сказал на Тринадцатом съезде: - Опасность состоит не в этом, а в возможности реального отрыва партии от беспартийных масс. Бюрократия связана с классом, имеет авторитет и уважение со стороны беспартийных масс – она может существовать даже при бюрократических недочетах.
И еще как может! И существует! И борется с бюрократическими недочетами под руководством ЦК железной рукой! Товарищ Сталин на Пятнадцатом съезде сказал:
- Доводить дело до борьбы с бюрократизмом в государственном аппарате, до изничтожения государственного аппарата, развенчивания государственного аппарата, до попыток его сломать – это значит идти против ленинизма, это значит, что наш аппарат является советским аппаратом, представляющий по типу высший государственный аппарат в сравнении со всеми существующими государственными аппаратами.
И действительно! Разве наш аппарат не высший в мире? Он высший в мире потому, что в нем не будет никакого демократизма! Товарищ Рудзутак правильно припечатал Троцкого:
- Создание символа веры из демократизма – это настоящая меньшевистская отрыжка, и в этом заключалась главным образом позиция нашей оппозиции.
Так что же такое троцкизм?
Конечно, за Троцким числятся «трудовые армии» и «огосударствление профсоюзов». Конечно, он называл крестьянство «пушечным мясом индустриализации». Но разве Сталин не создал эти самые трудовые армии, и не огосударствил профсоюзы, и не превратил крестьянство в бесправное крепостное сословие?
Троцкий отошел от своих ультрареволюционных рассуждений. Сталин не дал им пропасть. Троцкий говорил на Одиннадцатом съезде:
- Дальнейшее повторение того, что мы делаем, будет уже верхоглядством, любительством, то есть самой основной нашей проклятой болезнью. Несомненно, что некоторое улучшение было за это время, но все же было – не то швец, не то жнец, не то в дуду игрец. Но мы сейчас говорим не о войне, а о длительной работе в период мира. И тут необходима специализация, которая состоит из обучения деталям и мелочам определенной профессии, определенной отрасли деятельности, определенного искусства. Без этого мы с места не сдвинемся. Это – основа всего.
Но люди, которые ведали городами и весями, хотели, чтобы жизнь была, как на войне, с подчинением младшего старшему, со штабом – отцом родным, и без разговоров. Специализация кадров была им как острый нож, потому что требовала признания спеца, интеллигента, профессионала и отодвигала в сторону классовый инстинкт и – что страшнее всего! – окорачивала вмешательство партийного аппарата (высшего в мире!) в дела Советской власти, в дела народного хозяйства. Разбивая Троцкого, они были убеждены, что укрепляют «штаб», но укрепляли Сталина, который вскорости отблагодарит их по-своему, когда мстительное злорадство превратится в теорию нарастания классовой борьбы, которая как бы научно отсечет лучшие головы страны и наполнит души подобострастием.
Они поняли это слишком поздно – и Каменев, утверждавший, что большевизм победил в постоянной борьбе с троцкизмом, и Зиновьев, восхвалявший классовое чутье, и Сокольников, защищавший партийное руководство от обстрела, и Бухарин, требовавший работы, а не дискуссий, и Рудзутак, считавший демократию меньшевистской отрыжкой, и сотни тысяч других активных партийцев, у которых вера восторжествовала над разумом.
Так что же такое троцкизм?
Не знаю. Надо ждать следующего издания Малой Советской Энциклопедии…
Тотчас после похорон Ленина, то есть двадцать девятого января, Крупская написала Троцкому письмо: «Дорогой Лев Давидович! Я пишу, чтобы сказать Вам, что приблизительно за месяц до смерти, просматривая Вашу книжку, Владимир Ильич остановился на том месте, где Вы даете характеристику Маркса и Ленина, и просил меня перечесть это место, слушал очень внимательно, потом еще раз просматривал сам. Еще одно хочу сказать: то отношение, которое сложилось у В. И. к Вам тогда, когда Вы приехали к нам в Лондон из Сибири, не изменилось у него до самой смерти. Я желаю Вам, Лев Давидович, сил, здоровья и крепко обнимаю. Н. Крупская».
Впрочем, когда больной Ленин за год до смерти попросил Троцкого вмешаться в великодержавное преследование грузинских партийцев, проводимое Сталиным, Орджоникидзе и Дзержинским, Троцкий, сославшись на свою болезнь, сказал, что вряд ли сможет выполнить поручение Ильича…
V
На Лузановке, в рыбачьей хибарке, продуваемой лютым штормом так, что колебался огонек каганца, за столиком закусывали лобаном – вяленой кефалью – двое: средних лет крепкий человек с крупным репанным, обветренным лицом и совсем юный конопатый парень, по всему видать, не местный, а прибившийся откуда-то и только что.
Кефаль была завялена пластом, разрезанная со спинки, чтоб не пороть брюшко.
Парень ел подробно, щепетильно, как бы сожалея, что с кефальей шкурки нельзя отодрать жирок, а на рыбьих костях остается мясцо. Человек смотрел на него, вздыхал:
- И мамку отправили?
- Усех,- мотнул головой парень,- коней у колгосп… Буланый подсекся, а те – ничего, тянут… А батьку – в гэпэу взяли… Лобогрейку спалили… Дядько Петро, я у вас жить буду… Рыбачить…
- С тебя рыбак… Значит, все семейство? Не имеют права… Зимою закон был – давать хозяйствовать… Был закон зимою… Сами они против своего закона… Не имеют права…
- Не!- беззаботно мотнул головою парень.- Мы давно куркули… В школу меня не пускали… А тут: давай в колгосп… Ну, батько и кинулся вилами…
Человек этот, дядько Петро, вздохнул, посмотрел в сизое, затянутое морозом окошко. Шторм ревел над Черным морем – невиданный в феврале, с метелью, со льдом, бухающимся в берег.
- Тебе – в армию,- сказал дядько Петро,- все равно найдут.
- Не!
- Дурной ты…
- Може, и дурный, а убиг.
- Я тебя на котельной пристрою… Нельзя тебе без места…
- Та шо я там буду робыть?! Я рыбу хочу ловыты!..
- Шо ты хочешь – это твое дело… К призывному возрасту ты должен быть при месте. Сколько тебе лет?
- Та симнадцать було.
Шторм ревел над Одессой.
Дядько Петро надел брезентовую робу, наклонился к двери (буря свистнула, гуднула в помещение), постоял на ветру, проникая взором на ту сторону бухты. Метель застилала Одессу. Там в порту застряли корабли. Ледокол «Литке» трудился, пробивая выход в море. Дядько Петро постоял, послушал шторм, и показалось ему, что различает в шторме знакомый гудок. Он вернулся в хибарку:
– «Ильич» уходит…
- Куда? – без интереса спросил парень.
- В Константинополь… Знаешь, где Константинополь?
- Ни.
- В какую группу ты ходил?
- В третью… Батько казалы: працювать треба.
Дядько Петро прислушался, снял робу, присел на лавку, сказал как бы самому себе:
– Троцкого высылают…
– Раскулачили, значит,- легко сказал парень, собирая в кучку рыбные ошметки.
– В печку их,- сказал дядько Петро,- сгорят…
А там, в Одессе, отшвартовывался небольшой пароход, на корме которого были наложены полукругом литеры, слагающие слово «Ильич», и под ними написано белой краской – поменьше – «Одесса».
Севастополь, 18 февраля. В море сильнейший шторм. В порту отстаивается несколько иностранных и советских пароходов. Вышедшее на помощь «Ильичу» спасательное судно «Сарыч» вернулось обратно. Получено распоряжение не выпускать в море ни одного парохода.
ТАСС: «Л. Д. Троцкий за антисоветскую деятельность выслан из пределов СССР постановлением Особого совещания при ОГПУ. С ним, согласно его желанию, выехала его семья».
На корме, у борта, так, что шагни – и свалишься в ревущее море, в длинной запорошенной метелью шинели, в кожаной черной комиссарской фуражке с эмалевой красной звездой, взяв под козырек и отставив локоть с завернувшимися рожками обшлагов, стоял бывший председатель Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов, бывший член Политбюро большевистской партии, бывший председатель Революционного военного совета Республики, бывший Красный Лев Революции – Троцкий.
Он стоял каменно, как принимал парад, и тяжелые очки его сверкали двойным сверканием объемного стекла. Тяжелый, липкий южный снег облепил его, но он стоял неподвижно, выносливо, вызывающе четко, как может стоять только штатский человек, сделавшийся вдруг военным и понявший лучше всех военных, что такое отдание чести на плацу.
Но это был не плац, а уплывающая от него в метель страна, в которой он был самым яростным революционером. Шторм гремел над берегом, страна уходила в метель и людей этой страны не впустили в порт, чтобы они не увидели, как он козыряет им, чтобы они не отдали ему ответную честь. Людей этих, которых не пустили в порт, осталось немного, так немного, что из них едва ли соберешь приличный батальон. Но они были, их скрывала метель, и они не смели помахать вслед, как обыкновенно машут вслед уходящему кораблю одесские зеваки. И то, что они были, укрепляло его торчащий локоть, укрепляло его длинное тело. Троцкий держал парад уплывающих лет, и две дорожки на его темноватом лице сверкали от очков до бородки соленым следом.
Двенадцать лет назад он влетел в партию большевиков не потому, что был большевик, а потому, что партия большевиков была в те дни единственной партией дела. И он стал делать дело этой партии. Он не был провидцем, и не был слепцом, и не видел необходимости менять себя, а и видел бы – так не смог бы. Революция большевиков подкатилась к нему, к его громкому нетерпеливому сердцу, к его звучному беспощадному разуму, как подлетает мощный скакун под заждавшегося седока. И остается только вскочить в седло, блеснуть шашкой, сверкнуть очками, возгласить словом, взнуздать волей, чтобы разогнать этого красного коня в невиданный аллюр. За ним след в след понеслись батальоны, полки, дивизии, армии, и он слышал за собою жаркое нетерпеливое дыхание дела партии большевиков.
Но дыхание стало стихать, и красный конь устал, превратившись в лошадь, и он спешился, потому что не умел плестись на лошади. Другой человек, колченогий и маленький, непригодный скакать на коне, другой человек, колченогий и маленький, с тихим глухим сердцем и с тихим беспощадным разумом дождался, когда красный конь превратится в лошадь и когда утихнет нетерпеливое дыхание и можно будет резать по ночам сухожилия, чтобы красные кони, ставшие соловыми лошадьми, не понесли ненароком вновь. Этот человек, ночной и тихий, как ласка в конюшне, вытеснил его из государства, которое сейчас уплывало в марево и которому Троцкий отдает воинскую честь.
Как это случилось и почему это произошло, он будет думать на чужбине. Он будет прозревать и заблуждаться. У него будет время. Но маленький человек, ночной и тихий, как ласка в конюшне, отпустил его не насовсем.
Он отпустил его не насовсем. Достанет он его своей все удлиняющейся рукою и ударит альпенштоком по голове. Через одиннадцать лет…
VI
Материалисты Маркс и Энгельс отрицали первенство идеологии:
«Если во всей идеологии люди и их отношения оказываются поставленными на голову, словно в камере-обскуре, то и это явление точно так же проистекает из исторического процесса их жизни…»
«Но, раз возникнув, всякая идеология развивается в связи со всей совокупностью существующих представлений, подвергая их дальнейшей переработке. Иначе она не была бы идеологией, то есть не имела бы дела с мыслями как с самостоятельными сущностями, которые обладают независимым развитием и подчиняются только своим собственным законам».
Материалисты Маркс и Энгельс не могли предвидеть, что за такие их мысли, отражающие реальность бытия, людей будут шельмовать, топтать, мучать и расстреливать.
Бухарин:
- Идеология есть система мыслей, чувств или правил поведения.
Система мыслей, чувств или правил поведения уже главенствовала над бытием.
Люди, живущие отстраненными от жизни идеями, начинают обыкновенно с буквиц, продолжают перьями и кончают маузерами. Поэтому они сильнее тех, кто живет действительной жизнью. Они не пашут, не сеют, не жнут. Но они сызмальства убеждены, что лучше пахарей, сеятелей и жнецов знают, как это надо делать. Они убеждены в своем праве заставлять, принуждать и втискивать в свою схему действительную жизнь, беспощадно обрубая не помещающиеся в схеме живые закраины.
Они лучше жизни знают, что такое жизнь, и лучше истины знают, что такое истина. Они лучше ученых знают, что такое наука, и даже лучше поэтов, что такое поэзия…
За городом - поле.
В полях - деревеньки.
В деревнях - крестьяне.
Бороды - веники.
Сидят папаши.
Каждый хитр.
Землю попашет,
попишет стихи.
Может быть, когда Маяковский сочинял свою поэму «Хорошо», папаши – бороды-веники и писали стихи, попахав землю. До нас эти стихи не дошли. Полагаю, до Маяковского – тоже.
Но зато проза, написанная в двадцать девятом году крестьянином, может быть, как раз папашей – борода-веник, достигла наших дней. Вот эта проза.
«Открытое письмо
крестьянина о поднятии урожайности
в крестьянском хозяйстве.
Уважаемые товарищи! «Дайте сказать немому».
Я, старый крестьянин, живущий в деревне не по нужде, а по убеждению. Читаю, слежу за газетами, за ходом мировой жизни и за ходом разных кампаний, в ударном и неударном порядке проводимых в нашем союзе. Последняя из них – это «борьба за урожайность».
Боже, боже! Какая же вокруг такой простой вещи поднята агитация и пропаганда! Сессии, декреты, съезды земельных работников, земельные совещания, съезд агрономов, постановления губпартконференции, статьи спецов, селькоров и т. д. и т. п. Все наперебой шумят в одном направлении: «Надо раскачаться», «надо не проспать», «надо подтянуться», «надо, надо и надо». Тысячу раз надо.
Оговариваюсь: сам я 40 лет назад разрешил для себя материальную проблему жизни, основав ее на трех китах: безусловной трезвости, безусловном трудолюбии и безусловной бережливости,- и в дальнейшем «надо» не нуждаюсь. Наоборот, продолжаю опытно верить, что без этих китов ни лично, ни общественно, ни государственно проблемы этой не разрешить, хотя бы пропаганда была и еще сильнее и звонче.
А потому лично в этой кампании не нуждаюсь и могу говорить беспристрастно, только как посторонний наблюдатель.
«Надо привлечь все общественные и партийные организации!..» И, кажется, привлечены уже все, кроме организаций Наркомздрава.
Но что же тут будут делать эти организации? Делать доклады, говорить в 1001 раз одни и те же речи, в которых это «надо» будет повторяться на каждой строчке и в каждой фразе, будут писаться тысячи статей и распоряжений. Будет новый поток словесных рассуждений и газетных состязаний, и все об этом «надо».
Но кого же, собственно, касается это «надо», и кто может на самом деле разрешить это «задание» партии? Да только тот, кто работает на земле и живет крестьянской работой.
Что же, собственно, думает этот икс об этом «надо» и что собирается делать? В подавляющем большинстве он и не слушает и не интересуется никакими кампаниями, кроме налоговой и хлебозаготовительной. Меньшинство же читает и слушает в одно ухо, а в другое выпускает. Все же вообще чутко прислушиваются к этим двум кампаниям и все такие новости быстро передают друг другу.
«Как там насчет налога, что пишут: скотина будет в обложении, доходы-то разные?» – «Говорят, будет».- «А насчет снижения что? Ведь раньше говорили, что налога совсем не будет».- «Нет, пишут, что в прежней цифре останется, 400 мильен».- «А-а, в прежней. А цены как на хлеб? Опять партия свои назначит или вольные будут?» – «О вольных не слыхать, опять казенные будут».- «А-а, опять казенные…»- вот на этих слухах и соображениях и будет опять строиться «повышение урожайности», независимо от всего шума, речей и постановлений разных организаций, от которых в последнее время грамотному крестьянину, читающему газеты, становится и приторно и скучно.
Может ли пропаганда содействовать повышению урожайности и общему развитию крестьянского хозяйства?
Да, может, но при условии свободы промышленности и торговли, свободы конкуренции и хозяйственного накопления, а главное, при неподсиживании из-за угла этого развития чудовищными налогами. При отсутствии же этих условий, а тем более при обратных, вызываемых политикой партии, пропаганда эта действует обратно, спешно подгоняя к свертыванию и установлению лишь самоедского хозяйства. При этом мы и присутствуем последние годы. Но в чем же дело? Да в той кастрации крестьянского труда и интереса, которую партия, неизвестно для какой надобности, наложила на нашу жизнь. Крестьянина экономически кастрировали; убили его интерес к труду и жажду приобретений, а теперь требуют, чтобы он стал хорошим производителем. Хотят нового и невозможного чуда. На чем во всем мире строилась экономическая жизнь? – На полной свободе рыночных отношений, соревновании и конкуренции. Можно ли ее строить на других основаниях? – Можно:
1) Путем военной дисциплины и насилия, как строил Аракчеев военные поселения, и 2) путем добровольного искания личностью более лучших форм внешней жизни, на основе высшего духовного развития и мировоззрения, при котором эти новые формы «прилагаются сами». А есть ли для нас надобность действовать первым путем или есть предпосылки для второго? Никакой надобности. Никаких предпосылок.
Конечно, можно лезть на рожон и не признавать такой философии. Можно спуститься на низкие ноты и все же надеяться что-либо сделать:
1) – Понуждением и 2) – Поощрением.
Но что же тут в самом деле можно и нужно, чтобы поднять урожайность и возбудить к этому охоту крестьян?
Как-то совестно об этом говорить, когда об этом «можно» по всему нашему Союзу всеми крестьянами говорятся одни и те же слова и речи от Минска до Владивостока.
1. Можно и нужно исключить скот из Налогового Обложения, чтобы не мешать накоплять как можно больше скота и навоза. Навоза в среднем у крестьян хватает только на 1/2-1/4 часть парового поля, а остальное идет под посев пустое. А ведь кормит нас не пустая земля, а только навозная. Отмена налога на скот в три года увеличит его на 25-40 %, что и повысит урожай на 15-20 %.
2. Можно и нужно в сельском хозяйстве учитывать только землю по ее качеству и количеству, и со всех равно. И брать по особому патенту за побочные кустарные промыслы. Заработную плату, получаемую вне хозяйства, на стороне, облагать так же особо, и брать не с хозяйства, а с получающего, кто бы он ни был, от министров до поденщиков. Снять налоговые путы и несправедливость с учетом скота и зарплаты, поставить основное сельское хозяйство в независимое положение и снова перенести на него центр внимания. И не бить по рукам за трудолюбие.
3. Не только не допускать Чудовищного Налога: в 2, 5, 10 раз большего прежнего, как теперь, а снизить его до налога 1913 г. (от 1 р. 50 коп. до 2 р. с десятины) и брать его в продолжение года без всякой «пени». Крестьяне не признают никаких отдельных налогов, а все исчисления прикидывают только на землю и, сравнивая его с налогом дореволюционным, 1910-1913 гг., когда мы платили с десятины 1-50, 1-75 коп., видят, что налог превышает прежний в 2-10 раз, что поневоле заставляет думать о прошлом, а не настоящем, и свертывать хозяйство так, чтобы меньше подпадать под удары налога.
4. Цены на продукты деревни и изделия города и фабрики установить по прежним эквивалентам, допуская лишь общемировое повышение, связанное с понижением стоимости валюты. Имея ту же самую хлебную товарность, что и прежде, я с рынка беру в три раза меньший эквивалент. То же и большинство крестьян. А в этом великая несправедливость и эксплуатация городом деревни.
5. Снять тяжелые путы с наемного труда и аренды земли и перестать считать преступниками тех, кто к этому прибегает. Прошлую весну у нас осталось пустовать земля: никто не взял в аренду (а прежде этого никогда не было). Почему? – Да нельзя. Сейчас ты кулак и эксплуататор и на тебя процентное начисление. Если кто нанял, и того хуже: кулак и индивидуальное обложение. Кроме того, постоянная травля и прижимки.
6. Запретить переделы земли раньше 10- 15 лет, смотря по местности. Земля любит хозяина, а хозяин «свою» землю. А при частых переделах она чужая и к ней нет интереса прикладывать руки.
7. Дать преимущественные права выборной службы тем крестьянам, которые лучше всех ведут свои хозяйства и выше всех получают урожаи. Начальство должно показывать пример. Чтобы иметь лучшие урожаи, нужно больше водить скота, иметь хороший инвентарь, а это не только не поощряется, а сейчас же наказывается и позорными кличками, и чудовищными налогами. Такие приемы надо бросить и ввести обратные.
8. Перестать считать бедность добродетелью и искусственно ее культивировать и идеализировать. Это самое худшее, что у нас есть. Культ бедноты разводит притворщиков («химиков», как их зовут в деревне), которые в полном сознании, на виду у всех не заводят себе скота и инвентаря; даже по два года не кроют крыш и живут, как самоеды, в гумне. Это же заставляет сильные семьи селиться врозь, чтобы всем сразу же стать бедняками и начать есть тоже чужой хлеб.
9. Снять позорные клички «кулаков», «подкулачников », «буржуев», «уклонистов», «наплевателей» и т. п. С самого лучшего трудового населения, которое и прежде и теперь продолжает своим трудом кормить и поддерживать государство, невзирая на все стеснения, которым оно подвергается. Наибольший почет должен быть только тем, кто получает наибольшие урожаи и трезвостью жизни отличается в своем быту. Это все относится к мерам поощрения. Теперь о понуждении.
1. И можно, и нужно установить правильный надзор за крестьянской работой и в поле и в хозяйстве, как он установлен на промышленных производствах. Пора положить конец деланию зажигалок в сельском хозяйстве. Для каждой местности агрономия должна установить минимальный порядок в обработке и посеве земли и требовать неуклонного его исполнения. Стыд и позор должен быть не на так называемых «кулаках» и зажиточных, имеющих свой хлеб, а на тех «химиках», бедняках, которые, имея 10 лет равное со всеми количество земли, все-таки не хотят как нужно работать и искусственно поддерживают свою бедноту и голод в надежде на государственную помощь. Разве это не позор! Культ бедноты надо изменить в корне, иначе они, как тощие фараоновы коровы, сожрут всех тучных и сами не пополнеют. Тунеядство и притворство надо вырвать с корнем.
2. За дурную обработку, от которой на равном количестве земли семья не в состоянии прокормиться и уплатить налог, нужно делать публичные выговоры, а при повторных случаях отбирать землю, а самих таких крестьян выселять в совхозы, как неспособных к самостоятельной работе. Прежде за недоимки снимали землю, и это действовало хорошо, а теперь надо снимать за плохую работу, разрешать же безнаказанно иметь и портить большие пространства земли для нас непозволительная роскошь.
ЕСЛИ ЭТОТ КУЛЬТ НЕ БУДЕТ ОТМЕНЕН, МЫ ДОЖИВЕМ ДО ГОЛОДА.
Оговариваюсь: меры к понуждению нужны будут не надолго – на 5-6 лет, до тех пор, пока нормальный порядок экономической жизни снова вступит в свои права и захлестнет в свой поток всех желающих трудиться. Дальше они будут не нужны, так как и без них хлебных запасов накопится достаточно и для вывоза и для себя.
Вот то немногое, что нужно изменить в нашей экономической жизни, чтобы можно было надеяться на скорое и резкое повышение урожайности, которое нам нужно для укрепления хозяйственного положения в окружающем нас кордоне злобной заграницы.
ДРУГИХ ПУТЕЙ К ЭТОМУ НЕТ, КАК БЫ МЫ НИ ИЗВОРАЧИВАЛИСЬ.
Коллективизация, имеющая на верху горы – батраческий коммунизм, есть стремление не вперед, а назад и может временно удовлетворять лишь забитых нуждою батраков и нищих, или попросту – это рай для батрачков-дурачков. Свободные же люди не могут идти в это рабство, как бы их туда ни загоняли, как не могут вообще ходить люди на четвереньках. Эта форма родового периода каменного века и, в век железных дорог и авиации, совсем неприменима, и даже наш полунищий народ не может с ней добровольно мириться, предпочитая этому рабству свободу в своей бедности.
Если мы будем настаивать на мерах утопического характера, проводимых в словесном потоке всяческой пропаганды, мы вскоре зайдем в еще больший экономический тупик, который уже нельзя будет скрыть от зорких глаз заграницы и которым она не преминет воспользоваться для сведения с нами своих счетов. А это будет в тысячу раз хуже того, если мы сделали необходимые уступки крестьянскому населению на пути его НОРМАЛЬНОГО ХОЗЯЙСТВЕННОГО РАЗВИТИЯ. Тут не надо быть и пророком, чтобы все же видеть все последствия, которые сами собой наступят, как результат наших опытов в области социалистического утопизма. Я говорю и настаиваю и на этом потому, что ведь ни у кого из самых правоверных марксистов не хватает совести утверждать, что русский полунищий народ нуждается в социализме. Он нуждался и мечтал только о мелкой земельно-трудовой собственности и ни о чем другом и не мог мечтать после крепостного права. Обратному же не найдем ни одного. Русский народ не мечтатель и не гоняется за журавлями в небе, а потому не может добровольно строить Вавилонские башни.
Я очень боюсь двух вещей: 1) КУЛЬТА БЕДНОТЫ, усиленно развиваемого и идеализируемого текущей политикой, и той травли всех действительно деловых и трудовых людей, на которых надевают позорные колпаки (как было при инквизиции), с позорными кличками выжимают из них все соки налогами, и 2) ВОЕННОЙ ИНТЕРВЕНЦИИ, которую несомненно приближает к нам такая политика.
Вы не можете представить того упадочного настроения и растерянности, в котором теперь находится крестьянство. Как жить, что делать, как думать, никто не знает. Все мечутся, как пассажиры на тонущем корабле.
Я выдержал 10 лет со своим трудолюбием, платил 50, 80, 100 рублей (вместо прежних 17 за те же земли) налогу. Но вот в прошлом году меня ударили по башке 145 руб. налога, и я потерял веру в добро и правду. Продал одну корову, весной продам и лошадь (останусь с одной лошадью и коровой). А это значит, что даже я не буду иметь постоянной обеспеченности хлебом, как это было все прошлые 40 лет. А что сделал я через 10 лет, то другие, слабые, давно уже сделали и делают.
Отсюда нет ни пуда для вывоза и не хватает для собственного употребления.
Кому и зачем нужно идти навстречу неизбежной беде с голодом и с войной? – Мы совсем не понимаем. Прямо какой-то маскарад, в котором ничего нельзя понять.
Вот это мне и хотелось сказать по долгу совести по поводу агитации за поднятие урожайности как крестьянину и гражданину.
Уважающий Вас крестьянин Михаил Новиков.
9 февраля 1929 г. С. Боровково,
Лаптевского района,Тульской губ.»
Теперь мы, конечно, можем сказать, что письмо это есть яркая иллюстрация к бухаринской идее врастания крестьянина в социализм.
Но я не думаю, что это – иллюстрация.
Михаил Новиков, грамотный крестьянин, разумеется, читал газеты, и имя Бухарина не было чуждо его слуху. Но, однако, не следует исключать и того, что все большие московские партийцы, в том числе и Бухарин, были для него на одно лицо.
Теперь, когда стало можно, мы смело констатируем тот позитивный факт, что Бухарин был не одинок и что простой крестьянин поднялся до понимания его идей.
Но все было не так.
Не поднимался Михаил Новиков до идей Николая Бухарина, потому что подниматься ему было неоткуда и некуда. Он не жил идеями. Он жил жизнью. Его письмо – это прежде всего письмо свободного человека. Не освобожденного революцией, не прозревшего чудом, а свободного по сути, по духу, по понятиям о житье-бытье.
Не поднялся Михаил Новиков до понимания идей Николая Бухарина, а, наоборот, Николай Бухарин поднялся до понимания жизни Михаила Новикова. И в этом было его, Николая Бухарина, великое прозрение.
Через нагромождение схем, через баррикады публицистской непримиримости, через жажду мировой революции, через прославление классовой борьбы, через провозглашение истинности террора, через «Азбуку коммунизма», через безнаказанное ликование победителя, через нагнетаемый политическими надобностями цинизм, несвойственный ему, как несвойственна низость влюбленному гимназисту; через постоянное неудержимое накачивание себя злобой и ненавистью, которые были совершенно несвойственны его природе, как несвойственно голубю плотоядное рычание,- через все это страшное, попади оно в руки прямолинейного дебила, сокрушение естества – он, Николай Бухарин, наконец поднялся до естественного приятия естественной жизни, естественного бытия. И именно это естественное приятие естественного бытия было высшим взлетом, высшим достижением его интеллекта.
Но именно это время через десять лет Бухарин назовет временем, когда он расходился с партией…
VII
В те дни, когда Михаил Новиков писал свое бесхитростное письмо, Николай Бухарин делал доклад на траурном заседании, посвященном пятилетию со дня кончины Ленина.
Бухарин растолковывал завещание Ленина, предсмертные его записки, те самые, которые были пять лет назад восприняты партийными функционерами, в том числе и Бухариным, весьма снисходительно: ведь Ильич был болен.
Теперь Ильич был мертв уже пять лет, и предсмертные записки его оказались единственной опорой Бухарина.
Бухарин уже не смел говорить ни о затухании классовой борьбы, ни о врастании крестьянина в социализм. Прозрение Бухарина было отмщено. Но он еще дышал:
- Разумеется, действительный ход жизни, согласно мефистофельскому изречению: «Теория, друг мой, сера, но зелено вечное дерево жизни», в действительности сложнее: сложнее могут оказаться и объективные условия, и не совсем идеальной может оказаться наша тактика.
Бывший друг его, Коба, слушал и мотал на ус. Он был иного мнения насчет теории, и его совсем не занимала зелень вечного дерева жизни. Он не опасался, что теория сера. Его такой цвет вполне устраивал. Этот цвет побеждал.
Теперь Бухарин заслонялся Лениным:
«Одно дело фантазировать насчет всяких рабочих объединений для построения социализма, другое дело научиться практически строить этот социализм так, чтобы всякий мелкий крестьянин мог участвовать в этом построении».
Бухарин цитировал Ленина:
«Нашим правилом должно быть: как можно меньше мудрствования и как можно меньше выкрутас. Нэп в этом отношении представляет из себя в том отношении прогресс, что он приноравливается к уровню самого обыкновенного крестьянина, что он не требует от него ничего высшего».
Коба слушал. «Меньше мудрствования»-это Ильич хорошо сказал. Меньше мудрствования. Приедут из города пролетарии и покажут классовому врагу, что такое диктатура пролетариата. Они не потребуют у обыкновенного крестьянина ничего высшего. Они проведут коллективизацию и покончат с открытым до сих пор так называемым крестьянским вопросом…
Что такое оппозиция?
Это другое толкование одной и той же идеи.
Что такое уклон?
Это заострение одной из сторон все той же общей для всех идеи.
В жизни хватает места для всех. В идее места для всех не хватает. Поэтому одна и та же идея, воспринятая двумя ее приверженцами, не совпадает при наложении их восприятий.
Идея: надо строить социализм. Одни говорят – в одной стране можно, другие – не можно. А хотят строить и те и другие.
Идея: надо создавать индустриализацию в отсталой аграрной стране. Одни говорят – за счет развития сельского хозяйства, другие – за счет его закабаления. А хотят индустриализации и те и другие. Идея: надо усилить производительность земли. Одни говорят – за счет добровольного кооперирования, другие – при помощи массовой коллективизации. А хотят усилить производительность земли и те и другие.
Решить, кто прав, может только реальная жизнь. Это называется – критика действительностью, самая дорогостоящая для нации критика: оппозиция жизни, бытия, естества…
Бухарин был ближе по самой своей сути к Троцкому, Зиновьеву, Каменеву, чем Сталин, которого они считали выдающейся посредственностью и провинциальным политиком. Гимназическое высокомерие к посадскому, проникшему в их круг, определяло их отношение к Кобе как к не равному, как к пришлому.
Братоубийственная драка всегда страшнее драки между чужими. Тем более если она происходит в замкнутом пространстве идеи, которой служат все, и каждый считает себя наиболее ревностным служителем этой идеи.
Зиновьев и Каменев нападали на Троцкого как на равного, имея при себе Кобу для таскания их чемоданов, так сказать, как оруженосца. Они били Троцкого за меньшевизм.
Когда они сокрушали Троцкого, Бухарин все-таки втолковывал им, что Троцкий – не меньшевик, что партия многим обязана ему. Так диктовала Бухарину справедливость и порядочность.
Ревностно служа идее, победив Троцкого, Каменев и Зиновьев воспротивились новой экономической политике, которую горячо отстаивал Бухарин, к которому присоединился Коба. Каменев и Зиновьев по-прежнему считали, что Сталин и тут носит бухаринский чемодан. Они ошибались. В отличие от них Бухарин знал, что Коба не так прост, что Коба завистлив и жить не может при тех, кто знает или умеет больше него. Но Коба защищал нэп. И Бухарин был с Кобой.
Бухарин защищал нэп принципиально, служа великой идее, которой служили все, но каждый по-своему. Бухарин считал, что идея требует нэпа, Зиновьев считал, что идея требует свернуть нэп. Сталин же ничего не считал. У него не было своих установок. Это был ночлежник, которому было тесно на нарах и который знал самую суть политики: если человека спихнуть – станет просторнее. А если спихнуть еще одного – станет еще просторнее. Он руководствовался не Марксом и не Лениным, а расхожим простодушным хамским резоном: меньше народу – больше кислороду. С Зиновьевым и Каменевым он спихнул Троцкого, делая вид, что подносит им чемоданы. С Бухариным он спихивал Зиновьева и Каменева, делая вид, что подносит чемодан Бухарчику.
Его противники тоже толкались за место. Но они были интеллигенты, то есть они желали установить очередь: кому спать, кому бодрствовать, потому что нары были одни и деваться было некуда. И то, что интеллигент Бухарин связался с Кобой, вызывало их ярость.
Троцкий:
- Крошка Бухарин раздувается до гигантской карикатуры на большевизм!
Бухарин не выдержал:
- А был ли Троцкий когда-нибудь большевиком?
Бухарин отбивался. Он служил идее преданно и ясно. Он не хотел ввязываться в склоку. Он рассчитывал на партийную дисциплину, на партийное единство:
- Спорьте, но не смейте строить фракцию! Если мы легализуем фракцию – мы сползем с линии пролетарской диктатуры! Встаньте перед партией со склоненной головой! Скажите: прости нас, ибо мы погрешили против самой буквы ленинизма!
Кобе это нравилось:
- Молодец, Бухарин! Не говорит – режет!
У Кобы были свои понятия о дисциплине, единстве и диктатуре. Диктатура – это диктатура. Важно, кто будет диктовать. Коба был диалектик: если будет диктовать Троцкий – это плохая диктатура, а если будет диктовать Центральный Комитет – это хорошая диктатура. Поэтому нужно вытолкать из Центрального Комитета Троцкого, Зиновьева и Каменева, а там разберемся. Для этого можно и потаскать чемодан за Бухарчиком как выдающимся теоретиком нашей партии.
Бухарин был равный для интеллигентных Троцкого, Зиновьева и Каменева. Он был опаснее провинциального политика Сталина. Они считали его более достойной и естественной мишенью.
Поэтому Троцкий крикнул:
- Со Сталиным против Бухарина? Да! С Бухариным против Сталина? Никогда!
Противостояние Бухарину, который в эти годы находился ближе всего к пониманию реальной действительности, а потому пользовался огромным кредитом доверия обыкновенных людей, живущих обыкновенной жизнью,- противостояние Бухарину обошлось катастрофически дорого и Троцкому, и Зиновьеву, и Каменеву.
Кобе становилось просторнее.
Идея превратилась в Нечто – великое и лучезарное, и все рвались в пророки этого Чего-то, оттесняя один другого, побивая один другого, чтобы быть поближе к этому Чему-то – великому и лучезарному. И те, кто оттеснил и приблизился, наконец увидали, к чему пробивались.
Они увидели рябое низколобое лицо, ухмыляющееся в причесанные усы…
VIII
- Бухарчик… Помнишь, в молодости мы с тобой говорили о государстве Левиафан? Круг зубов его – ужас, и нет никого на свете, кто сокрушит его? Помнишь, Бухарчик, писателя Джека Лондона, который с большой силой настоящего художника указывал: мы будем шагать по вашим физиономиям… Так, кажется?.. Видишь ли, Бухарчик, если государство Левиафан выражает классовые интересы империализма, если оно служит классовым интересам капитализма, если оно выражает эгоистические интересы эксплуататоров – тогда это ужасное государство… И мы разрушили такое государство, доказав всему свету, что, как бы ни кичились наши враги, есть сила, способная сокрушить этого Левиафана… Но, Бухарчик… Если такое государство выражает классовые интересы трудящихся масс, классовые интересы эксплуатируемых низов, классовые интересы победившего пролетариата – это прогрессивное государство, это справедливое государство, это государство, берущее на вооружение мысли лучших умов человечества… И мы можем сказать вслед за настоящим художником слова писателем Джеком Лондоном: мы будем ходить по физиономиям классового врага! Мы будем ходить, Бухарчик! Иначе нас сомнут…
IX
Говорят: Платон мне друг, но истина дороже. Эта чеканная латынь воспитала несколько поколений российских приверженцев неколебимых принципов. Честные люди становились под ее воздействием убийственно принципиальными, нечестные – интриганами и стукачами. Но и те и другие могли прямо, не моргнув глазом, ответить на вопрос «Как ты мог предать своего друга?» совершенно однозначно:
- Истина дороже.
Истина была дороже Каменеву и Зиновьеву, когда они объединились с Кобой против своего друга Троцкого, и истина была им дороже, когда они объединились с Троцким против своего друга Бухарина.
Многие подножки, преступления и злодейства прикрыла эта чеканная латынь. Многие пали под этим бронзовым вздором, который делал честь в открытом бою и становился просто финкой, извлекаемой из голенища проворной рукой.
Бухарин честно следовал этой латыни. Он с открытым забралом отдавал тому, что он считал истиной, своих друзей, не зная, и не ведая, и не загадывая, во что это обойдется для него. Он не был меркантилен.
В те годы выдача соратника на публичное оставление, на исключение, на ссылку, на арест называлась «сухой гильотиной». Бухарин отправлял на эту пока еще «сухую» гильотину честно, без особого энтузиазма, как порядочный человек, и даже с некоторым сожалением, как художественная натура. Так он отдал своего друга по Коминтерну и по временам мировой войны Зета Хеглунда, так он отдал друга по дореволюционной ссылке Мишу Фишелева, московского друга Володю Смирнова и друга по написанию «Азбуки коммунизма» Женю Преображенского…
Коба высоко ценил такую принципиальность Бухарина:
- Бухарчик… Истина, революционная истина, марксистско-ленинская истина нам, твердокаменным большевикам, дороже всех этих горе-коммунистов, вместе взятых…
Гильотина была пока еще сухой…
X
Как проходила коллективизация?
Об этом написано множество книг.
Книги эти – лживые и правдивые, тусклые и яркие, мерзкие и благородные – стараются воспроизвести, нарисовать, представить сегодняшнему человеку то, что произошло задолго до его, сегодняшнего человека, появления на свет.
А между тем сегодняшний человек может, если захочет, услышать ответ на этот вопрос по телевизору, который включается почти машинально, привычно, поскольку жизни без телевизора уже нельзя себе даже и вообразить.
Итак, как проходила коллективизация?
На экране нестарый человек с крепким лицом, загоревшим на некурортном солнце. Он одет в клетчатую рубашку, руки его тяжелы и умелы. На столе перед ним – листки, исписанные цифрами. На столе перед ним – несколько журналов или книжек с названиями скучными и специальными. Видно по всему, что стол – не письменный, что комната, в которой он сидит перед телекамерой,- не кабинет и что вообще человек этот не умеет и не уважает пустые разговоры. Но телекамеру он уважает. Он уважает телекамеру вовсе не потому, что она его прославит на всю страну. Он уважает телекамеру потому, что она покажет и расскажет, как его семья может сделать работу половины колхоза, если ей, семье этой, не мешать. Как семья эта растит целое стадо крупного рогатого скота. Как семья эта сдает продукт по себестоимости, в три раза меньшей, чем та, которая сложилась в колхозах и совхозах. Она, семья эта, нашла давно выброшенный и списанный трактор, перебрала его, дала ему жизнь; семья эта пришла на бросовую землю и накосила сена, построила самодельного электропастуха, семья эта встает ни свет ни заря, чтобы действовать, копать, копнить, кормить, пахать, делать прививки, читать научные книжки и журналы, считать, соображать, прикидывать реальные планы и перспективы своего хозяйства, своей фермы, своего участка сельскохозяйственного производства.
Вот чего он хочет, человек в клетчатой рубашке, от телекамеры. Он хочет общения деловых, работящих, самостоятельных людей. Человек этот оказался прямым, генетическим наследником крестьянина Михаила Новикова.
Человек этот не читал сочинений Чаянова, он не слыхал о знаменитой в свое время ереси Бухарина – «обогащайтесь», но своим трудом, своим пониманием жизни он подтверждает великую истину, сформулированную Чаяновым: «Крестьянская семья – это прежде всего самостоятельная социально-экономическая ячейка, семейное трудовое предприятие, живущее по своим законам, отличающимся от законов капиталистического предприятия. Крестьянской трудовой семье свойственны иные мотивы хозяйственной деятельности и даже иное понимание выгодности». Она работает на свой риск и на свою совесть.
Человек этот, в клетчатой рубашке, может быть, не знает, что за такие мысли профессор Чаянов был расстрелян. А может быть, уже и знает – ведь средства информации в наши дни не дремлют. Человек этот, может быть, уже знает и о бухаринской ереси. Но никто лучше него, человека в клетчатой рубахе, не понимает, что лозунг «обогащайтесь» касается не кошелька, а трудовых рук.
Разумеется, режиссер и оператор с удовольствием крутят свою камеру. Они показывают человека в клетчатой рубахе и всю его семью на работе. Они показывают его бычков – сытых, чистых, как вымытых. Они показывают его самодельный трактор, собранный черт знает из чего, из какого-то утиля, маленький экономичный трактор, до выпуска которого еще не доросла пораженная гигантоманией промышленность великой индустриальной державы. Они показывают «электропастуха», действующего от «динамки», крутимой движком самодельного трактора. И еще они показывают выкладки этого человека в клетчатой рубахе, и из тех выкладок выходит, что при всех диких, нелепых расходах времени, средств, энергии и мысли себестоимость продукции хозяйства этого человека все-таки в три раза ниже, чем в колхозах и совхозах.
Но я начал с вопроса – как произошла коллективизация. Режиссер с оператором дают ответ на этот вопрос. Они показывают соседей человека в клетчатой рубахе. И соседи эти горят одним вопросом:
- А сколько он заработает?
Они показывают сытых, как коты, районных чиновников, которые горят тем же вопросом:
- А сколько он заработает?
Они показывают респектабельных холеных московских бюрократов:
- А сколько он заработает?
- А сколько он заработает? – спрашивает развращенный многолетними подачками (где бы ни работать – лишь бы не работать) всесоюзный обыватель.
- Что ж он, будет жить лучше меня? – спрашивает сосед.
- Что ж он, нарушит все наши планы? – спрашивает районный чиновник.
- Что ж он, возродит капитализм? – спрашивает московский бюрократ.
А у человека в клетчатой рубахе один ответ – тихий, как будто малодоказательный, не оснащенный никакой демагогией:
- Работайте. Вставайте пораньше, ложитесь попозже. Думайте. Считайте. Читайте научную литературу.
Но на этот ответ катится, как пустая бочка, громыхающий сверхответ:
- Пораньше? А охрана труда, великое завоевание социализма?
- Думайте? А единое монолитное сплочение вокруг демократического централизма?
- Читайте? А повышение культурного уровня при хоккейных телепередачах?
Так как же она все-таки произошла, коллективизация?
А так и произошла.
Когда девять человек следят за тем, чтобы десятый не заработал больше их; когда девяносто человек считают свою безынициативность достижением социализма; когда девятьсот человек, объединенных в бедняцкие комитеты, говорят о классовой борьбе, еле сводя концы с концами; когда девять тысяч видят свое бедственное положение в том, что развивается хозяйство соседа; когда девяносто тысяч сравнивают бурьян на своих наделах с культурными всходами; когда девятьсот тысяч подбадриваемых, поощряемых, агитируемых, направляемых теорией разрастания классовой борьбы начинают искренне верить, что справный хозяин живет их потом и кровью; когда девять миллионов горят неотложной заботой уничтожить кулака как класс, тогда девяносто миллионов сгоняют с земли десять миллионов и половину их уничтожают, не щадя ни детей, ни стариков, ни хозяйство, ни землю, ни скот, ни хлеб, ни орудия производства.
Вот как получилась коллективизация.
Никакая власть не в состоянии создать голода. Она может только организовать его. А создавать будут сотни, тысячи, миллионы замороченных мечтами несчастных людей, натравленных, науськанных, напущенных на таких же, как они сами, крестьян, которые получили, как они сами, землю от Советской власти, которые начали, как они сами, с нуля, но которые в течение трех-четырех лет показали, что значит свободный крестьянин на свободной земле.
Не надо так уж особенно напирать на то, что коллективизацию сделали сверху. Сверху только свистнули. Сверху только прислали пролетариев и матросов с наганами и маузерами. Сверху только сочинили гениальные теории нарастания классовой борьбы. А снизу все было готово.
Потому что грамотному, цивилизованному сельскохозяйственному производству нужно всего десять человек вместо ста и один миллион вместо десяти миллионов. Таков закон развития цивилизованного общества. Таковы законы кооперации. Таков закон природы. И он, закон этот, мстит беспощадно людям, отступившим от него, как бы они, люди эти, ни махали своими теориями и маузерами…
XI
В тысяча восемьсот восемьдесят девятом году, побывав на Парижской Всемирной выставке, подивившись Эйфелевой башне и другим чудесам, произведенным человеческим разумом, молодой, красивый, свободный, образованный Георгий Плеханов отправился в город Лондон знакомиться с великим Фридрихом Энгельсом.
В это время Михаил Новиков только начал крестьянствовать.
Георгий Плеханов вошел в критический возраст Христа – ему было тридцать три года.
Николаю Бухарину не исполнился еще и годик.
Тридцатитрехлетний Плеханов спросил шестидесятивосьмилетнего Энгельса:
- Был ли Спиноза прав, говоря, что мысль и протяжение есть не что иное, как два атрибута одной и той же субстанции?
- Конечно,- сказал Энгельс,- старик Спиноза был вполне прав.
Это было важно для молодого русского марксиста – узнать от самого Энгельса, что Спиноза тяготел к материализму.
Прошло сорок лет.
Плеханов был объявлен теоретиком меньшевизма, а Бухарин обвинен в правотроцкистском уклоне.
Русского крестьянина загоняли в колхозы не марксизмом – маузерами. Был ли Спиноза материалист, не был – уже не имело значения. А касалось всех совсем иное: как бы потрафить беспощадной власти, чтоб остаться живым. Если для Бухарина гильотина была пока еще сухой, то для Новикова она уже явно влажнела. Это были два атрибута одной субстанции.
Там, наверху, в центре власти гремели пленумы и конференции. Там, наверху, ученые люди, твердо знавшие, в чем смысл жизни, уже не жили – увертывались, отдавали соратников, защищались от призраков – чур меня, чур! – читали как молитвы сочинения Маркса и Энгельса, клялись именно своей и больше ничьей причастностью к Ленину. Там, наверху, ученые люди, твердо знавшие, в чем смысл жизни, уходили в нети, выбивали друг друга из седел, окорачивали на скаку повода, подсекая один другому коней.
И в результате всего этого здесь, внизу, на живой земле тульский крестьянин Михаил Новиков вынужден был продать свою рабочую лошадь, помогавшую ему добывать хлеб для себя, для тебя, для всех. Ибо добывать хлеб – атрибут крестьянской субстанции.
И теперь, через шестьдесят лет, напрашивается резонный политический, экономический, исторический, нравственный – какой угодно, все будет правильно – вопрос:
- Кому именно в первом квартале тысяча девятьсот двадцать девятого года, через сорок лет после беседы Плеханова с Энгельсом, кому именно в час, когда началось организованное и подкрепленное державной силой истребление работящего крестьянства, истребление ради великой цели создания общества без эксплуатации человека человеком, кому именно в этот период продал своего рабочего коня тульский крестьянин Михаил Новиков?..
XII
Нет, Маяковский не дождался, пока крестьяне, папаши – бороды-веники, начнут писать стихи, попахав землю.
Он не дождался.
Он застрелился.
И когда он застрелился, появилась траурная однодневная газета, которая так и называлась – «Владимир Маяковский». Вот что там было написано:
«В 1913 году в одном из больших южнорусских литейных заводов в часы работы случилось несчастье. Рабочий упал в расплавленный жидкий металл. Владелец завода распорядился не трогать этого металла. Чугунной волне дали остыть и затем похоронили огромную многопудовую глыбу около заводского двора. Чугун, в котором погиб рабочий, хоронили, как человека,- со священником, псаломщиками и дымом кадильниц. На могиле поставили крест. Владелец завода был сентиментально-лицемерен, ибо красивым жестом пытался притупить классовое сознание своих рабочих.
Ровно через пятнадцать лет, в первый год пятилетки, на том же заводе произошел точно такой же случай. Как и тогда, рабочий свалился в кипящую массу чугуна. Сейчас же заводские рабочие собрались на дворе у многопудового кипящего озера. В слезах пришли жена и мать погибшего. Здесь же, на заводском дворе, на летучей панихиде, товарищи покойного наспех говорили речи, в которых было много горечи и боли. Заводской оркестр сыграл какую-то траурную мелодию. И когда все печальные слова были сказаны, рабочие постановили:
- Пустить чугун, в котором заключено тело погибшего, в работу. Разлить чугун по чашкам!
Мать и жена подняли руки за это предложение. «Страна наша бедна»,- сказали мать и жена. «Нам нужен металл для грядущей жизни,- сказали рабочие.- Сейчас не время предаваться сентиментальным рыданьям. Они будут лицемерны».
В этом великолепном акте проявилась не жестокость, нет, но весь героический и мудрый рационализм нашего сурового, боевого времени.
Чугун пошел в работу! Из него сделали сотни разных и важных предметов, необходимых для построения социализма. Может быть, в каждом из этих предметов заключена частица сердца, мозга, нервов, мышц погибшего пролетария.
Сейчас в пантеоне пролетарской революции появилась новая урна. От огромного человека ростом в 6 футов, каким был Маяковский, осталась маленькая, двухфунтовая горстка пепла, которая может поместиться в 3-х чайных стаканах.
И вот над новой урной кое-кто уже пытается возвести крест пошлости и лицемерия… пошлый крест неискренности и фальши, подобный тому, о котором мы говорили в начале этой статьи. Мы должны заявить представителям этих худших мещанских традиций: не так нужно оплакивать Маяковского. Не пошлыми стихами, не лирическим сиропом будет почтена память Маяковского.
Высоким и мудрым рационализмом должна быть почтена эта память. Покойный был певцом революционной РАЦИОНАЛЬНОСТИ.
Похороним же его как материалиста, как диалектика, как марксиста. Пустим чугун его строк в работу. Разольем его память, как чугун, по чашкам пролетарских сердец и черепных коробок.
Страна наша бедна, и ей нужен металл для грядущей жизни. Отдадим строительству стихотворный металл, в котором заключен весь Маяковский. Стихи Маяковского, способствующие темпам и практике нашего дела, заставляют их читателей лучше и быстрей работать, насыщают их бодростью и мужеством, заставляют их лучше лить настоящий металл для машин и орудий.
Разольем Маяковского в 150 000 000 форм. Издадим Маяковского в 150 000 000 экземплярах. Будем жить, работать и бороться, как Маяковский.
Долой сентиментальность и лицемерие на суровых похоронах.
Поверженный классовый враг – лучший памятник Маяковскому».
Это было мышление, которое Бухарин раздувал до пламени грандиозного костра.
Это была жизнь, которую он затевал, которой жил, на которую молился, которой ужаснулся и от которой погиб.
Это была жизнь людей, обезумевших на безбрежных просторах своей освобожденной от человечности фантазии.
Это была жизнь людей, лишенных нравственного иммунитета.
Ибо не все, что идет на пользу освобождения эксплуатируемых от эксплуататоров, нравственно. А нравственно только то, что нравственно от начала и до скончания века: не сотвори себе кумира, не лжесвидетельствуй и не убий…