lixodeev.ru

Поле Брани Глава 2

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

 

Глава вторая

КОНСПИРАЦИЯ

I

       Толстый белый городовой с черной «селедкой» (ножны скреплены медным начищенным наконечником) стоял на перроне, надвинув бескозырку на лоб, руки назад, короткие указательные пальцы сцеплены крючками.
       Станция Кунцево Московско-Брестской железной дороги была дачной, пригородной, экспрессы проходили мимо, не останавливаясь, для чего первый путь был всегда свободен.
       На втором пути растянулся на полверсты – от входа до выхода – красный товарный состав, вдоль которого лениво плелся огромного росту молодой смазчик, постукивая по колесным бандажам молоточком на длинной рукоятке. Колеса отзывались на молоточек то звонко, то как бы крякая, но звук был чист, без трещин.
       Через площадку товарного вагона с той стороны перебрался маленький узенький человек с баульчиком, шустро спрыгнул на балласт и вдруг, увидав городового, сказал смазчику:
       - Дайте, пожалуйста, молоток… Я – ваш подмастерье…
       Смазчик удивился и от удивления отдал инструмент.
       - Держите, – сказал этот человек, протягивая баульчик.
       И пошел вдоль состава, постукивая по бандажам и прислушиваясь к звуку.
       - Барин, балуй, – сказал смазчик, неся господский баул.
       Городовой лениво покосился, не шелохнувшись: агромадный мастеровой несет баул за маленьким, как отрок, приезжим, который цокает молотком по колесам. Должно, беглый. Или – нелегал. Эк он старается, ровно не видать, кто он. Ладно, пущай цокает. Кому надо – отловят. Барские все это затеи. Ах, господа, господа… Ну слез бы с поезда, как все люди, кто бы слово сказал?
       Городовой в сердцах отвернулся.
       Приезжий быстро сунул смазчику молоток, взял баул, шастнул за кирпичный пакгауз и был таков. Смазчик посмотрел ему вслед, дернул тяжелым плечом, покрутил головою в замасленной фуражке и поплелся стукать колеса, как будто ничего и не было.

       Охранное отделение Российской империи существовало для того, чтобы истребить крамолу, то есть изловить всех революционеров.
       Обыватели, кто посмышленее, понимали, что революционеры нужны были охранке, как хлеб насущный, как повод продвижения по службе, как оправдание траты казенных денег. Обыватели, кто посмышленее, понимали, что, отлови охранка последнего подпольщика, придется закрывать контору, в чем никакого резону не было.
       Были, разумеется, и среди офицеров и чиновников охранного отделения лица идейные, верящие, что истребляют скверну, уничтожают корень зла. Но в основном служили там люди разумные, понимающие, что кормятся они, собственно, при подполье, и поэтому избегающие пилить сук, на котором сидят, равно как и потрошить куру, несущую золотые яйца.        Выслеживание подпольных организаций особенного труда для охранного отделения не составляло, ибо в них оно имело своих секретных сотрудников, и лишь те организации, где агентов пока еще не было, представляли некоторую трудность: как бы туда засунуть сексота?
       Подпольщики были зaпиcaны в охранке и по кличкам, и по истинным именам. Записаны были даже их намерения, скажем, бежать из ссылки и даже предполагаемая путь-дорога – куда бежать. Одним революционерам начальство по своим соображениям препятствовало, другим – сделай милость, кормилец, беги! Катись снежным шариком, обрастая, превращаясь в ком, который мы и остановим, когда обрастет до нужных кондиций.
       Российское подполье было великой надеждой российского охранного отделения, и ничему так не была обязана своим существованием русская охранка, как русскому подполью.
       Говорят, один из столпов российской жандармерии сказал своему приятелю за обедом:
       - Если подполье исчезнет – мы его выдумаем.
       - Не исчезнет, – сказал приятель, – не исчезнет. Рос-сия-с…
       - Ну и слава богу, – сказал столп, – в подпольных организациях время от времени возникают расколы. С помощью своих агентов мы должны способствовать укреплению той части, которая более выгодна нашему агенту…
       - Ваше превосходительство, вы мудры,- сказал приятель.

       Легальные господа, противостоящие власти – открытые, не таящиеся, не преступающие закона, высказывающие свои взгляды в респектабельной печати, были также на виду у охранки.
       Конечно, филеры следили за такими господами.
       «В 3 ч. 30 м. дня Гнедой вышел из дому. Трамваем доехал до Красных ворот. Сойдя с трамвая у Красных ворот, постоял минут 30, пропуская трамваи. Потом опять сел в трамвай. На Разгуляе слез и пошел по Елоховской улице, где близ дома Бастанжогло был утерян. Князев – 65 коп., трамвай – 20. Козлов – 65 коп., трамвай – 20».
       «В 10 часов 45 минут утра вышел из дома. Имел при себе сверток в газетной бумаге размера: длиною 6 вершков, шириною 4 вершка, толщиною 1 вершок. И отправился в Петровские линии, в Петровскую библиотеку, где пробыл 40 минут. По выходе имел тот же сверток, но наполовину тоньше и возвратился домой. Больше не видели».
       Филеры не забывали указывать про свои шестьдесят пять копеек и трамвайные гривенники. Некоторые, пошустрее разумом, пытались было заработать на трамвайных, выдумывая маршруты попетлистее и позаковыристее. Но мало ли как обойдется? А вдруг начальство прикажет наблюдать в выдуманных для заработка местах? Нет, от греха подальше. Филеры писали, как было. Хоть доход и невелик, зато – безгрешен.
       А начальство складывало донесения в папочки до лучших времен, когда вдруг легальный пойдет в нелегалы (что весьма желательно), и тогда ему можно будет припомнить и Разгуляй и сверток, похудевший вдвое после посещения Петровской библиотеки. Начальство полагало преображение обязательным, ибо как это в России – да не удариться в подпольщину?! Непременно ударится!

 

II

       Двадцать третьего мая тысяча девятьсот девятого года в Москве в доме 36 по Малой Грузинской улице, в квартире № 2, которую снимала крестьянка Блонского уезда курсистка Лидия Карловна Шашек, во время очередного заседания были арестованы все члены Московского комитета Российской социал-демократической рабочей партии (большевиков).
       Арестовать весь комитет сразу было нетрудно, поскольку треть его членов служила в охранном отделении в качестве платных агентов.
       Одним из таких агентов был Роман Вацлавович Малиновский. Ленин почему-то никак не мог поверить, что Роман Вацлавович, «русский Бебель», как его величали за складность речей и пролетарское происхождение, был секретным сотрудником с кличкой Портной и с жалованьем от казны в шесть тысяч рублей годовых.
       Но Ленин был за границей.
       А Бухарин был арестован на квартире курсистки Лидии Шашек. Бухарина держали недолго, месяца два – не больше, чем платных сексотов, – чтобы не вызывать подозрений.
       Осенью его снова взяли и снова выпустили под залог.
       В Москве иные социал-демократы стали поговаривать о том, не ликвидировать ли вообще подпольную организацию потому, что охранка все равно не давала дышать.
       Ленин из-за рубежа клеймил позором этих растерявшихся филистеров, называя их презрительно ликвидаторами. Но Ленин был за границей, а Бухарин был в Москве. Бухарин внял резону ликвидаторов. Он перестал скрываться, проповедуя в рабочих кружках марксизм – экономическое учение, явное, открытое и прямое.
       Однако охранка почувствовала, что перестаралась. Ликвидаторы как бы подрубили щупальцы, запущенные в подполье. Ликвидаторов стали арестовывать, как смутьянов. И тогда Бухарин снова ушел в подполье.
       Зимою он был арестован, отсидел полгода в Сущевской и Бутырской тюрьмах и выслан в Архангельскую губернию, в городок Онегу.
       В конце августа одиннадцатого года он бежал из Онеги на станцию Кунцево Московско-Брестской железной дороги.
       Честнее всех в России писали наружные агенты. Они писали то, что видели. Потому что шестьдесят пять копеек за дневное дежурство, да еще копеек двадцать-тридцать трамвайных (иногда удавалось проехать «зайцем») были все-таки заработком, терять который не было резону. Филеры писали:
       «Во втором часу пополудни к даче Васюка, что на Монастырской улице, прибыл с поезда незнакомец росту ниже среднего, молодой, лет двадцати пяти, по всей видимости приезжий, потому что с баульчиком размером в длину восемь вершков, в высоту пять вершков, в толщину четыре вершка. Одет в черное пальто, на голове черное кепи. Поселен во флигеле рядом с каретником. Князев – 65 коп., трамвай – 20».
       В Кунцеве на Монастырской улице снимал дачу у домовладельца Васюка поднадзорный по кличке Гнедой, а по имени, отчеству и фамилии – Владимир Михайлович Шулятиков, ученый господин с супругою, тремя мальчуганами и девчушечкой лет четырех.
       Филеры знали, что как только ученый господин, так непременно им интересуется начальство. Новенький этот, должно быть, тоже был из ученых, поскольку встречен был Гнедым радушно и, едва поселившись, разложил книжки и стал их штудировать.
       Два дня он с дачи не выходил, а потом появился в пять утра со старшим мальчуганом, имея на плече удочки. Удочки были тростниковые, купленные в ружейном магазине купца Попова на Кузнецком – угол Неглинной.
       В руках у незнакомца имелось ведерко, а у мальчугана – лукошко с бутылкой молока и, надо полагать, пищей. Оба отправились в сторону села Крылатского. Малец при этом нетерпеливо пританцовывал, должно быть, рассказывая, какая ловится рыба в Москве-реке, поскольку постоянно раскидывал руки донельзя, отчего бутылка едва не выскакивала из лукошка.
       Незнакомец тоже показывал руками величину рыбы, но показывал солидно, недалеко отводя ведерко, то есть более правдиво. Рыба была поменьше, однако достаточно крупна. Не то щука, не то сом. А может быть, и налим…

 

III

       Владимир Михайлович Шулятиков умер рано. Кажется, сорока лет.
       Он не дожил не только до революции, но и до мировой войны.
       Но имя его, давшее название расхожему термину «шулятиковщина», перешагнуло революционный рубеж и было особенно популярно в двадцатые годы, когда разгорался спор вокруг способов распространения основ и понятий марксизма в массах победившего пролетариата.
       Шулятиков был, пожалуй, самым образованным человеком своего времени. Говорят, он знал более двадцати языков и легко переводил с них. Он читал философов в подлинниках, не зная языковых барьеров. Библиотека его была замечательна, и занятия его вызывали восхищение не только у людей начитанных, книжных, но даже у его филеров:
       - Вот же дал господь ума… Должно, все писания перечитал…
       У Льва Толстого в «Войне и мире» крестьяне смотрят на барскую библиотеку, замирая перед мощной стеною книжных корешков:
       - Писали – не гуляли…
       Шулятиков как раз и относился к числу тех русских людей, которые и писали – не гуляли, и читали – не гуляли.
       Но именно Шулятиков считал необходимым упрощать до примитива сложные философские понятия, полагая, что, сведенные к примитиву, они найдут более широкое распространение в массах, будут как бы более понятны каждому пролетарию.
       Я не смею оценивать этого взгляда Владимира Михайловича на распространение в массах марксизма. Я думаю, взгляд этот свойствен был не одному Шулятикову, но и многим российским образованным людям, а уж Бухарину – несомненно.
       Должно быть, взгляд этот возник от нетерпения поскорее просветить народ, причем просветить не просто грамотою, а определенным направлением мыслей и понятий, которые представлялись просветителям единственно правильными и единственно пригодными для борьбы народа за свое процветание, то есть политикой.
       В двадцатые годы словом «шулятиковщина» побивали вульгарный марксизм. Но вульгарный марксизм не был никем сочинен. Он явился силою вещей, когда приверженность к Марксу сделалась условием бытия, определяющего сознание. Образованных марксистов было очень мало. Маркс был труден даже для людей начитанных, хорошо знакомых с философией, с политической экономией, с производством и финансами. Но портрет Маркса висел во всех учреждениях и во многих жилищах. Марксистами должны были быть все, или, по крайней мере, объявить себя марксистом должен был каждый, заботящийся о своей дальнейшей жизни. Мало кто читал и разумел Марксов «Капитал». Но слово это, проклятое революцией, было знаемо всяким.
       - Капитал пялит на нас свои змеиные зенки! Товарищ Маркс предупреждал нас за этот капитал!
       Так, или примерно так, воспринимало наивное революционное простодушие сложные – сразу и не укусишь – размышления Маркса.
       Марксистами должны были быть все. Но невозможно вообразить, скажем, марксиста Плеханова приравненным к марксисту-мастеровому, который едва овладел грамотой. Плеханова называли в подполье «барином», и, борясь с меньшевиками, большевики припечатывали отца русского марксизма этой классово-обидной кличкой. Плеханов был барин для людей простых, может быть для таких же простых, кто, разглядывая барскую библиотеку, вздыхал от недоступности: писали – не гуляли.
       «Шулятиковщина» возникла не потому, что ее учредил именно Владимир Михайлович. Просто ему, так сказать, повезло. Имя его дало название термину, за которым была действительная жизнь. И жизнь эта как раз и состояла в постоянной вульгаризации философских представлений – с целью поскорее, поскорее насытить неразвитых людей передовым мировоззрением, обращаясь не к естественному их развитию, а к классовому самосознанию, классовому инстинкту, который, якобы уже потому, что принадлежит передовому классу, способен на исключительно правильное восприятие передовой философии.
       Я останавливаюсь на полузабытой «шулятиковщине» не для того, чтобы вытащить ее из нетей (она еще ждет своего нелицеприятного исследователя), а потому, что Бухарин бежал из ссылки именно к Шулятикову – человеку благородному, человеку верному и надежному, человеку, у которого можно было скрыться от вездесущих провокаторов, пронизавших русское подполье.
       Плеханов скажет впоследствии: не слишком ли рано мы стали проповедовать марксизм в отсталой стране?
       Ни Бухарин, ни Шулятиков не считали, что слишком рано. Они считали, что в самый раз. Впрочем, и Плеханов, может быть, в те годы еще так не считал.
       Русский образованный человек в те времена был «барин» – хотел он этого или не хотел. Сама принадлежность к сословию – мытому, чисто одетому, то есть элементарно культурному, да еще читающему, да еще пишущему, да еще говорящему «по-немецки», то есть на иностранном языке, – ставила русского образованного человека в обособленное положение, даже если он опускался «на дно», даже если он попадал в тюрьму, даже если он пытался «опроститься» подобно яснополянскому графу.
       Русский образованный человек того времени, если жизнь народа была ему небезразлична, почитал себя просветителем, он нес в народ разумное, доброе, вечное. Однако нес по своим представлениям, по своим понятиям, по своей вере.
       Просветителями почитали себя и народники, и эсеры, и эсдеки. Они противостояли друг другу по соображениям принципиальным, философским, политическим, экономическим. Но и в своей среде они были не едины, и все по тем же соображениям.
       Они апеллировали к народу, пытаясь изложить свои взгляды так, чтобы простой человек – для эсеров, скажем, крестьянин, мужик, для эсдеков – пролетарий – легко и просто уразумел мудреную суть исповедуемых учений. Они переводили на язык букваря, упрощали, сводили до притчи сложнейшие умозаключения. Они это делали искренне и самоотверженно.
       Но все равно русский образованный человек того времени был для рабочих и крестьян «барин», хотел он этого или не хотел. И не иметь этого в виду, пытаясь разобраться в том, что происходило, нельзя.
       Большевики признавали классовое деление общества, только классовое – и больше никакое. Они делили общество четко и ясно на эксплуататоров и эксплуатируемых. К эксплуататорам относились все, кто был сыт, чисто одевался, говорил «по-немецки» и не умел вбить гвоздя, не отбив пальцев. Это были: царь, помещики, капиталисты, торговцы, попы и их верные слуги. Насчет таких слуг была, однако, неясность. Относились ли к эксплуататорам, скажем, доктора, инженеры, ученые люди? Например, сами большевики, которые сами были учеными людьми? К эксплуатируемым относился остальной народ – работный, тяглый люд, добывающий пропитание свое тяжким трудом. Однако и среди эксплуатируемых не все шло гладко. Оказывается, среди них имеется два класса, чьи интересы не всегда сходятся. Однако классы эти являются как бы побратимами, из коих старшой – это рабочий класс, а меньшой есть крестьянство. Потому что крестьянство – это такой неутвердившийся класс, который, с одной стороны, пополняет ряды пролетариата, приходя к заводским воротам наниматься к эксплуататорам, а с другой стороны, и сам не прочь эксплуатировать беднейшие слои деревни.
       Вот как просто был устроен божий мир, вот к чему сводили Марксово учение пропагаторы.
       Однако такое приведение к ясной понятности путаных тайн бытия воспринималось пропагандируемыми весьма и весьма охотно. Должно быть, большевики были единственной партией, где слово «барин» не фигурировало, а фигурировало слово «товарищ», как бы давая ответ на вопрос, как быть с учеными господами: куда их определять – в эксплуататоры или в эксплуатируемые. Конечно, такие вопросы возникали со стороны пролетариата, но большевики утверждали, что главный класс на земле – пролетариат, а они, то есть ученые люди, только способствуют его объединению для борьбы за новое, невиданное доселе общество, в котором будут все равны, не станет эксплуататоров, а каждый, трудясь по своей способности, будет получать столько благ, сколько нужно для хорошей, справедливой жизни.
       Так, или почти так, выглядело то, что стали впоследствии называть «шулятиковщиной», приписывая Владимиру Михайловичу то, что ему, возможно, и в голову не приходило…

 

IV

       Бухарин прожил у Шулятикова несколько дней, пока добывал паспорт для выезда в Германию.
       В поезде он оказался попутчиком какого-то средних лет господина, которого принял, естественно, за филера.
       Два соотечественника нашли естественную тему для разговора.
       - Я ведь, смею думать, порядочный человек, – говорил этот господин, – то есть я имею возможность зарабатывать на хлеб без помощи жандармского корпуса.
       - Это превосходная аттестация! Господин Рябушинский тоже, как вы изволили выразиться, зарабатывает (язвительно произнес это слово) без помощи охранного отделения. Более того, охранное отделение само ему служит!
       - Я не знаю, служит ли ему охранное отделение, но я уверен, что он не выдал бы вас, как вас выдают ваши товарищи, состоящие сексотами… Я думаю, охранка владеет значительно большим, чем вы, навыком тайных действий. За нею – самодержавие, то есть мощная подпольная государственная махина… А вы ведь только шаржируете самодержавие, как зеркало… В России все, что касается облагодетельствования народа, делается тайно. Такова планида России… Я думаю, если вы хотите поистине новой России, вам следует тащить ее из конспирации, а не в конспирацию… Я думаю, нигде в мире нет такого количества провокаторов, как в России… Я – инженер Пастухов, Дмитрий Петрович. Вас об имени-отчестве не спрашиваю… Но вообразите сами, если бы образованная русская публика не опасалась провокаций, а прямо и дружно проявляла свою заботу о хозяйстве народном, как бы мы обогнали и немцев, к которым едем, и высокомерных англичан и американцев, которые кичатся своими техническими достижениями…
       - Русская публика ин корпоре, – сказал Бухарин, – не может объединиться.
       - Отчего же?
       - Да потому, например, что я бегу от охранки, а вы, по всей вероятности, едете устраивать дела своей фирмы. Для меня Германия – прибежище, а для вас – сфера обогащения!
       - Должен вас огорчить,- сказал инженер Пастухов, – сфера обогащения не для меня, а для компании, в которой я служу. Меня, видите ли, тоже эксплуатируют… Из меня, видите ли, выкачивают прибавочную стоимость, которую тратят на наряды своих дам.
       Он рассмеялся.
       - Я вижу, вам это очень нравится!
      - Да нет, я просто не думаю об этом. Я строю мосты, которые останутся в России. Я, видите ли, хороший инженер. Я сейчас еду смотреть швеллерное производство, которое лучше меня понимает только профессор Дегтярев, мой учитель. Разумеется, мои рекомендации обогатят компанию, но меня это не занимает. Пусть эксплуатируют, черт с ними!
      - Я думаю, ваши рабочие иного мнения.
  - Возможно. Но только рабочие тоже бывают разные: одни работают хорошо, другие – плохо, несмотря на то что объединены они по вашему вероисповеданию в единый класс – пролетариат… В технологии производства ваше кредо «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» просто не предусмотрено…
     - Это в старой технологии!
     - Возможно… Но я отбираю рабочих по их умению, по их способности… Мне просто не нужно пролетариев всех стран. Они будут мешать друг другу, вы не находите?
       Теперь рассмеялся Бухарин:
      - Вы остроумный человек.
    - Возможно… Я читал вашу литературу, и меня не оставляла странная мысль: почему вы полагаете мессией именно этот ваш пролетариат. Почему вы ставите мессией над нами, грешными, рабочий класс? Я хорошо знаком с этим классом. Вас восхищает то, что рабочий класс может вбить гвоздь, не разбив пальцев. Уверяю вас, есть рабочие, которые не так ловки, как вам хотелось бы…
      - Так, может быть, вы тогда объясните мне: почему рабочий класс, а не крестьянство, которое тоже умеет, например, пахать, чего не умеем мы с вами…
       - Нет уж! Вы меня не собьете! Крестьянство кажется вам отсталым классом потому, что продает вам на даче телятину дороже, чем вам бы хотелось.
       - Неужели вы в самом деле так думаете?
       - Иногда, когда изжога, именно так.
    - Меня зовут Николай Иванович Бухарин, – сказал Бухарин, – уверяю вас, это не кличка. Когда мы победим в революционной России и приступим к заботам о хозяйстве народном, найдите меня – нам понадобятся инженеры, способные строить мосты, даже если они ничего не понимают в классовой борьбе!
       Инженер Пастухов сочувственно смотрел на этого маленького конспиратора, наполненного сатанинской уверенностью.

       Как складываются судьбы, знает одна судьба.
       Они встретятся через восемь лет, когда инженер Пастухов, в лаптях, в чужой завшивленной свитке, явится в Москву с деникинского юга, не найдя прибежища в стане белых и пытаясь найти его в стане большевиков.
       Но это будет только в девятнадцатом году осенью.
       А сейчас шло лето одиннадцатого…

 

V

       Надворный советник Толбухин читал карт-посталь, идущую из Ганновера к господину Шулятикову на дачу в Кунцево: «Дорогой Владимир Михайлович! Пишу по пути из Берлина в Ганновер, куда заеду к В. Ив.».
       Надворный советник знал, что В. Ив. – это Василий Иванович, а Василий Иванович – это Николай Николаевич Яковлев, а Николай Николаевич Яковлев – это братец Варвары Яковлевой, адской бабы, состоявшей во взятом на Малых Грузинах Московском комитете Российской социал-демократической рабочей партии.
       Надворный советник подумал о своей сестрице, которую тоже звали Варварой, и позавидовал этому Василию Ивановичу, то бишь Николаю Николаевичу. Вот ведь – сбежал от лютой карги…
       Конспирация увлекала надворного советника смолоду, войдя же в возраст и в солидный чин, стал он испытывать некоторое утомление от сией детской игры. Давали ему, разумеется, только те письма конспираторов, в которых нужно было особенно тщательно разобраться – нет ли шифра. Вот в этой карт-посталь сказано: «Передайте, пожалуйста, Горе, что только потому, что пишу с дороги, не посылаю всевозможных марок, о которых я отнюдь не забыл, т. к. уже купил их».
       Надворный советник вздохнул печально: отчего это русский чиновник возлагает решение всякого пустяка на начальство? Ну где тут шифр? Горя – старший сын господина Шулятикова Игорь. Он марки собирает. Ну купил он ему эти марки. Из Ганновера вышлет. Нет, чиновники, начинающие службу в охранном отделении, должно быть, как все чиновники, видят карьеру свою в том, чтобы сызмальства обращать внимание начальства на чрезмерное свое рвение. Открытку подсунул губернский секретарь Тимофеев. Молодой, да ранний. Очень хочется ему обнаружить шифр. Дай волю этим молодцам, они всю Россию арестуют. За каждым обывателем при желании можно найти крамолу. Да и за нами, грешными. Ну пересажаем друг друга в тюрьмы, а дальше что? Друг друга сторожить станем?
       Толбухин вызвал Тимофеева:
       - Алексей Степаныч… Усердие ваше похвально… Я и сам так начинал карьеру… Однако не обременяйте меня пустяками… Что вам тут привиделось?
       - Подпольная литература-с, – негромко, но твердо сказал Тимофеев, – извольте видеть, – наклонился над столом и слегка двинул указательным пальцем, – «только потому не посылаю, что пишу с дороги». Отнюдь не забыл – уже купил… Стало быть, ждет оказии…
       - Умно-с, – брезгливо улыбнулся Толбухин, – далеко пойдете…
       - Рад стараться, – так же тихо сказал губернский секретарь, и голос его заставил надворного советника поднять голову и встретиться взором с глазами подчиненного. Глаза были серые, с желтинкой. Они были холодны, непреклонны и неприступны.
       - Ступайте, – опустил голову Толбухин, – передайте по назначению, ничего тут нет…
       - Слушаюсь, – сказал губернский секретарь, беря открытку, и надворный советник уловил в голосе его неприятный оттенок.
       Ах, люди, люди!
       Стал читать письмо, написанное тем же почерком, что и карт-посталь:
       «Я благополучно добрался до Германии, и передо мной уже иной картины красы живые расцвели».
       Надворный советник вздохнул, посмотрел в окошко. Там ломовики тащили воз, груженный ящиками, бочками. Возчики шли, держа вожжи. Лихо прискакал серый в яблоках рысак. Кучер сидел, будто аршин проглотил, чуя за собою барина, царски сидящего на стеганом сиденье. Галопом промчался военный, огрел для смеха нагайкой рысака – военным все можно, скрылся в пыли.
       Ну-с, далее… «Почта здесь исключительно аккуратная»… Ах, почта, почта… Есть же на свете страны, где почта не задерживается государственными причинами. У них – так, у нас – иначе, а люди живут и там и тут…
       «Виды у меня такие: пока остаюсь здесь и обучаюсь практически немецкому; уже кое в чем успел и в скором времени надеюсь стать настоящим немцем, но, не беспокойтесь – «но только с русскою душой». И что потом – сие определится в зависимости от обстоятельств».
       Надворный советник усмехнулся: и отчего это русский человек так торопится в немцы? Не станешь ты немцем, кормилец, не станешь. Сам пишешь – только с русскою душой. И обстоятельства у тебя такие будут, что станешь ты тянуть на святую Русь свою неметчину, как чужое одеяло…
       «В одном из последних №№ Нойе Цайт есть статья Каутского о Иенском партайтаге, где К. восхваляет единство партии и иронизирует над «умной» тактикой Розы Л., благодаря которой левое крыло все более и более изолируется».
       Стало быть, и там раскол. Должно быть, господа революционеры без расколов никак не могут ни тут ни там.
       Надворный советник снова посмотрел в окно: баба с ведром идет, барышня пальчиками поддерживает воланы юбки. А ломовики проехали. Раскол. Раскол хорош, когда подполье. А когда явная грызня у всех на виду – какой же это раскол? Вот пишет:
       «В общем же споры и дебаты по известным вопросам, к-рые велись на партайтаге, он считает скорее технического (!) и совсем не принципиального характера».
       Да-с… Партайтаг… Собираются немцы, в котелках, в манишках, идут, не оглядываясь, к месту назначения. А кто дороги не знает, спрашивает у городового: «Битте-дритте, герр шупо, где тут крамольники собираются?» А шупо им честь отдает: «Битте-дритте, за углом направо».
       Надворный советник вспомнил, как сам ездил в Баден-Баден – ихнюю сельтерскую пить. Чисто, уютно. У городовых рожи пунцовые, пивные, и нет на них ни зла, ни вникательности. Идет человек – и пущай идет. Значит, надо, коли идет. А партайтаг или не партайтаг – это дело хозяйское… Ну-с…
       «Кроме В. И., не знаю пока ни одного русского; да это и хорошо, т. к. меньше буду болтать по-русски и больше по-немецки»…
       Это хорошо, если по-немецки. Кругом – одни немцы. Ты болтнул, он болтнул – глядишь, и день прошел. А день ясный, теплый. Пивные кругом – по-ихнему бройхаузы, пьяных на улице нет. Благодать.
       «Из Берлина я Вам послал открытку; получили ли Вы ее?»
       Вот она, твоя открытка. Задержана по причине чрезмерного рвения молодых чиновников. Шифр в ней искали. Нету в ней шифра, нету. А есть желание побыстрее выстроить служебную карьеру. Бдение свое обнаружить…
       «В. И. я в неопределенной форме все-таки кое-что сказал (не называя имен и говоря лишь «о неосторожности»). Я его успокоил (хотя, впрочем, все было сказано так, что он и не волновался особенно). Не сказать ничего было совершенно невозможно, т. к. тотчас по приезде начались расспросы, как и что, и фигура умолчания совершенно не могла быть применена. Мне как-то неловко было соврать близкому товариществу».
       Вот-вот. А говоришь – немцем стал. Не стал ты немцем, красавец, не стал. А как был русаком, так и остался. И не сказать ничего невозможно, и солгать неловко. И капитал приобрести, и чтоб за руку не схватили. О чем же ты говорил этому Яковлеву?
       «Он сейчас работает целый день на фабрике от 6 до 6».
       Так-так-так… Вникает, стало быть, в нужды пролетариата. А пролетариат-то немецкий, вот в чем дело. В том-то и беда ваша, русские крамольники, что вникаете вы в немецкую жизнь, а она на нашу никак не похожа. Вникли бы в нашу, право…
       «Здесь мы имеем полную возможность получать все новости текущей литературы, так что, если Вам что-либо понадобится, я к Вашим услугам. Имеется тут Партай унд геверкшафтс Гауз даже с рестораном (где я обедаю), здесь целая масса союзных бюро секретариатов и т. д. Имеется библиотека, но, как это ни прискорбно, Маркса там почти понюхать нельзя, т. к. нет «Капитала». Даже Каутский представлен в двух-трех брошюрах».
       Беда, конечно. И тебе ресторан, и тебе секретариаты разные, а Маркса не понюхаешь. Как же русскому человеку-то без Маркса? Надворный советник вздохнул. Он и сам начал было этого Маркса читать (из конфискованных книг). Начал было, да устал. И чего его конфисковывать, этого Маркса? Ни тебе «долой самодержавие», ни тебе сто третьей статьи (Оскорбление его величества), а как будто детская считалочка: товар – деньги, деньги – товар. Но все же надворный советник чувствовал, что считалочка эта имела тревожный смысл и, выйди она из подполья, наделает немало всякого такого. Не зря в письме сказано:
       «Союз металлистов, который помещ. здесь, насчитывает 500 000 организованных и является самой большой профессиональной организацией в мире».
       Полмиллиона мастеровых – сила. Вот она где – детская считалочка. А мастеровые-то – трезвые! Баррикад не строят, стекол не бьют, под сто третью статью не лезут. Живут себе немецкие мастеровые как люди. От полиции не скрываются, получают все новости, обедают в партийно-профессиональном хаузе, иронизируют на партайтаге… Кто эта Роза Л.? Роза Люксембург, вот кто. Должно быть, тоже едкая баба.
       Вообще-то революционерки, конечно, дамы особенные. И как с такою женщиной, скажем, совладать? Чем их, скажем, кавалеры берут? Неужто идейностью? Который самый идейный, тот самый пригожий. Конечно, среди революционерок имеется немало и агентурных дам. И что интересно – женщина для агентуры несравненно полезнее мужчины. Уж лучше женщины никто не притворится. Поэтому надворный советник считал, что дама-революционерка куда опаснее мужчины.
       Надворный советник размечтался: вот выйду в отставку, поеду доживать в немцы. Поселюсь где-нибудь возле Партай унд геверк Хауза – присматриваться, что к чему. А зачем присматриваться, ежели в отставке? Надворный советник сообразил, что ничего никогда и не делал в жизни, кроме как присматривался. Так и жизнь прошла.
       А письмо кончалось:
       «Пока всего хорошего. Передайте привет С. Д. и поцелуйте ребятишек. Горе я вкладываю марку, к сожалению, только одну пока. Но Вы ему скажите, что я в каждом письме буду присылать кое-что и для него. С т. п. Ваш Николай. Пишите, пожалуйста».
       Вот и все. Ах, люди, люди! Жили бы явно, ходили бы на партайтаги, мальчуганам бы марки собирали, не грешили бы, не каялись, как бы хорошо! Но с другой стороны: как это жить в России, не таясь друг от друга, не скрываясь? В таком случае это уж и не Россия будет. Надворный советник посмотрел в окно: иной картины красы живые расцвели…
       Славный стишок!

 

VI

       Наученный опытом подпольной жизни в России, Бухарин подозрительно относился не только ко всякому новому знакомству, но и к возобновлению знакомств. Ужасное самодержавное государство пыталось проникнуть во все закоулки бытия, делая жизнь подчиненной и просматриваемой, зависимой от власти. Однако здесь, в самом центре лоскутной империи старика Франца Иосифа, он отдыхал от постоянной настороженности.
       Впрочем, охранка простерла свои щупальца и сюда.
       Ленин души не чаял в Малиновском, в «русском Бебеле», как он его называет. А ведь «русский Бебель» – сексот.
       Даже когда перед самой войной Малиновский – депутат Государственной думы – неожиданно бросит на стол председателю Думы Родзянке прошение о сложении с себя депутатских полномочий и скроется за границу, даже когда странный этот поступок станут обсуждать в Думе, строя различные догадки, Ленин заступится в эмигрантской печати за Малиновского.
       Странному поступку большевистского депутата Малиновского будет предшествовать странный разговор товарища министра внутренних дел Джунковского с председателем Думы Родзянкой, которому Джунковский скажет, что среди депутатов находится агент полиции, что само по себе позорит Государственную думу.
       Малиновский впоследствии создаст немало неудобств для большевиков в семнадцатом году. Некоторые влиятельные газеты станут напоминать большевикам о чрезмерном количестве провокаторов в их дореволюционных рядах. Бухарин тогда, в семнадцатом году, объяснит это обстоятельство:
       - У нас было много провокаторов. Почему? Да потому, что только у большевиков были сколько-нибудь сильные нелегальные тайные организации; потому, что именно большевики были самыми опасными противниками старого режима. Охранники не полезут к октябристу, который сам одобряет охранку. Царское правительство знало, что делало, когда оно посылало своих слуг в лагерь революционеров, чтобы разбить их организации, чтобы выловить всех дельных людей, чтобы задушить грядущую революцию.
       Возможно, Бухарин будет прав.
       Но пока, перед войною, Бухарин не знал, что охранка считала наиболее опасными для режима именно буржуазные партии, и именно потому, что в них нельзя было внедрить платного сексота. Они были слишком богаты, слишком самостоятельны и слишком влиятельны. В охранке весьма дорожили услугами, например, сотрудника газет «Русское слово» и «Киевская мысль» Ивана Яковлевича Дриллиха, который под кличкой Блондинка доносил в охранное отделение о том, какие разговоры разговаривают на собраниях буржуазных партий, причем главным образом на обедах и ужинах, поскольку московские капиталисты были снисходительны к пишущей братии, хлебосольны и не присчитывались, сколько едоков садится за стол.
       Насчет степени опасности буржуазных партий для самодержавия охранка не ошибалась: Февральская революция, свергшая самодержавие, была буржуазной.
       Бухарин также окажется прав, но уже после Октябрьской революции.
       Пока же, в Кракове, он не смог доказать Ленину, что член Центрального Комитета РСДРП (б) Малиновский – агент полиции. Ощущения – это еще не доказательства.
       - Сплетни! – сказал Ленин.

       В Кракове намечалось совещание, о котором, конечно, уже известно в Петербурге. Потому что среди собирающихся имеет быть «русский Бебель» – Роман Малиновский. В Краков приедут господа депутаты Государственной думы. Там будут говорить о подпольной работе, о страховании рабочих и, весьма тайно, о средствах партии. Поэтому сюда зван также Коба – таинственный К. Ст., Стефин, Сталин, товарищ Иванович и прочее. Смелый налетчик и удачливый экспроприатор.
       Бухарин не был уверен, что подполье – единственно правильный способ противостояния самодержавию. Россия – страна отсталая, она еще пребывает в политическом детстве. Бухарина занимали страны мощного взрослого капитализма. К чему же взрослый капитализм приведет сей мир?
       Он еще не писал своей книги «Мировое хозяйство и империализм», но уже размышлял о ней.
       Сочинение Рудольфа Гильфердинга «Финансовый капитал», появившееся в десятом году, давало Бухарину пищу для размышлений. Рудольф Гильфердинг, врач, приятель Отто Бауэра и Фридриха Адлера, один из столпов австрийской школы марксизма, писал в своей книжке о национальных капиталистических системах, в которых уже сейчас свободное предпринимательство подавляется всепроникающим монополистическим капиталом. Национальный капитализм беспощадно стремится к единой организации, к единой системе, не контролируемой ни рынком, ни государством, то есть к системе, которая сама рано или поздно, но неизбежно сделается державой.
       И эта держава, держава-трест, держава-монополия, станет в конце концов тем, чем совсем еще недавно была отдельная фирма. И наступит соперничество уже не между фирмами, а между государствами. То есть те самые причины, которые создавали национальный капитализм, – конкуренция, поглощение крупными капиталистами мелких капиталистов – становятся причинами уже в международных отношениях наций: кто кого.
       Жизнь была жизнью, она не скупилась на подтверждение (или отрицание) философских обобщений.
       Когда Бухарин жил в Закопане, под Краковом, он хаживал с этюдником по Татрам, выискивая натуру для своих пейзажей. Гурали знали его, называли пан маляж. Бухарин ночевал в гуральских хатах, слушал вечерние песни…
       Хлопак играл на генсле – старой черноватой скрипочке. Он играл будто для себя, упирая инструмент в грудь ближе к правому плечу – скрипку так не держат. Другой малый подыгрывал ему на дудах – раздутом мехе из козьей шкуры со вдавленными трубочками. Должно быть, чтобы не оставлять сомнений в происхождении этого инструмента, малый вдруг запричитал негромким веселым гласом, отняв губы от мундштучка:

Заграйце дудзицки   
с тэй сивэй козицки, 
цо се утопила,           
гды водзицке пила

       Он не пел, а сообщал без мелодии, без речитатива, но, странное дело, генсле подыгрывало ему так точно, что взвизги его звучали глубоким, четким аккомпане-ментом, частоколом продуманных звуков, сопровождавших голос, чтобы он не заблудился. Желтые густые волосы, торчащие из-под коричневой шляпы, подчеркивали темноту лица.
       И вдруг синие глаза скрипача сузились, вспыхнули лукавым весельем, он явственно подмигнул пану маляжу и запел, водя быстрее смычком:

Повядайом немце,    
Же мы цудзоземце,  
А мы сэ поляцы        
Хлопцы аустрияцы!..

       Нет-нет, они смирились с австрийским подданством… Вот вам национальное самосознание, которое вытесняется капитализмом…
       Однако Гильфердинг не настаивал на том, что финансовый капитал непременно ведет к империализму, к войне. Бухарин же считал фантазией убеждения западных респектабельных социал-демократов в том, что империалистические нации могут обойтись без войн.
       Бухарин размышлял о страшном государстве, которое превратит все национальное хозяйство в единое комбинированное предприятие с организационной связью между всеми отраслями производства. Это будет государство-чудовище, государство – Левиафан *. Оно не обойдет ни одного участка общественной жизни, которого буржуазия оставила бы неорганизованным, неподчиненным, непросматриваемым. Все мыслимое и немыслимое сделается всего лишь частями гигантского административного механизма, который охватывает своими цепкими загребистыми лапами живое тело общества.
       К этим размышлениям, собственно, и явился в Вену к Бухарину Коба. Прибыл он со щекотливой целью получить от Бухарина подмогу в сочинении статьи по на-циональному вопросу, понадобившейся Ленину.
       Коба не умел просить. Бухарин это понял сразу, сразу оценил это свойство, потому что и сам не умел просить. И, перебирая записки, бумажки, стал делиться с товарищем Ивановичем своими соображениями о грядущем чудовищном государстве, которое готовит миру капитализм.
       - Это новый Левиафан! Перед ним фантазия Томаса Гоббса кажется детской игрушкой, и пока еще нет силы на земле, которая справилась бы с ним. Я собираюсь писать об этом!
       Коба не был силен в Гоббсе, но суть кошмарного государства, должно быть, его не пугала. Он сидел тихо, как школяр, слушал покорно, как бы запоминая то, что пригодится на экзамене, и рассматривал украдкой Бухарина.
       Этот маленький верткий вдохновенный гимназист (семинаристы отличали гимназистов безошибочно) увлекался, горел синими глазами, убирал с лысоватого лба уже не существующие пряди, размахивал недлинными руками и был совершенно безопасен в своей откровенности. Малиновский сказал как-то Кобе: «Бухарин весь на ладони. Даже жалко».
       Коба сощуренно смотрел на Бухарина и вдруг сказал, странно улыбаясь:
       - «Сердце его твердо, как камень, и жестко, как нижний жернов… Круг зубов его – ужас…» Так, кажется, в книге Иова описывается чудовище Левиафан… Настоящий изверг…
       - Бьюсь об заклад,- радостно закричал Бухарин,- вы пишете стихи!
       - Кто не пишет стихов, товарищ Орлов *? Разве что серьезные люди… Типа Плеханова…
       Бухарин рассмеялся:
       - Право, в голову не приходило! Интересно было бы знать, какие стихи пишет Георгий Валентинович – если пишет!
       Коба смотрел на Бухарина добродушно. Сколько ему лет? Лет на десять, должно быть, моложе Кобы все-таки. Лысеет рано. Так ведь и тот – в Кракове – рано полысел.
       Коба провел ладонью по рыжеватым своим густым волосам:
       - Государство-Левиафан, товарищ Орлов, – ужасное государство. Капитализм стремится поработить трудящихся, сделать их бессловесным придатком своей бюрократической машины.
       Вот именно, товарищ Коба! И в этом смысле самоопределение наций играет ему на руку! Вы, разумеется, читали «Железную пяту» Джека Лондона? Помните – мы задушим вас железной пятой и будем ходить по вашим физиономиям!
       - Неплохо сказано, – кивнул Коба,- хороший писатель Джек Лондон. Он понимал задачи государства-Левиафана.
       - Вот именно! Государство, в котором экономическая база будет подчинена политическим мотивам, устранит причины кризисов, а следовательно, и возможность революции! Вот в чем весь ужас такого государства!
       - Государство-Левиафан исключит возможность революции,- подтвердил Коба и распустил добродушной улыбкой рябое лицо.- Но нам сейчас, в борьбе с таким государством, необходима статейка о национальном вопросе… Ее ждет Центральный Комитет…
       Бухарин рассмеялся:
       - Вы все-таки настаиваете на самоопределении наций?
       - Я не настаиваю, товарищ Орлов. Я исхожу из того, что виноград должен созреть, прежде чем его срежут. Незрелый виноград для вина не годится. Особенно для красного вина. Не так ли?
       Цветистая восточная вязь слов, покладистость и учтивость Кобы импонировали Бухарину. Кроме того, Коба был инородец, а в России, в тюрьме народов, инородец-революционер дорогого стоил. Он противостоял великодержавному шовинизму, насаждаемому тупым самодержавием.
       То, что Ленин поручил написать о национальном вопросе инородцу, было вполне естественно. Как было естественно и то, что послал он его за помощью в Вену, к весьма ершистому и не очень покорному Бухарину.
       Характер у Ленина был императивный, Владимир Ильич не без резону считал, что молодые люди должны слушаться старших, как-то не беря в расчет, что и сам разошелся с Плехановым, моложе которого был на четырнадцать лет. Но старик Плеханов, «Игнатий Лойола от виляния», остался с меньшевиками, а Бухарин был все-таки большевик, хотя и плохо управляемый большевик, что было весьма и весьма нежелательно в эмигрантской деятельности, где требовался монолит единомыслия.
       Коба же, присланный для консультации к этому юноше, был верен и предан без умничанья. Наезд Кобы из Кракова в Вену следовало расценивать как явное подтверждение того, что с Бухариным в Кракове считаются, что его не отсекают, а держат на расстоянии, причем совсем небольшом.
       Ленин не был сентиментален. Нельзя сказать, что он кого-нибудь любил или не любил. Это чувство к делу не относилось. Ленин либо ценил, либо не ценил. При-чем, если ценил, он мог терпеть даже явные противостояния, если же не ценил, он расставался резко и без сожалений. К Бухарину Ленин относился с едкой симпатией. Должно быть, потому, что юноша этот был весь на ладони. «Русский Бебель» был прав. Кто-то назвал Бухарина «Вениамином сердца», как называли в Ветхом завете младшего сына патриарха Иакова.
       - Он полуанархист и доверчив к сплетням,- полушутливо наставлял Ленин Кобу,- но у него ясная головушка… И пожалуйста, товарищ Коба, не попадите под его обаяние.
       - Это мне не грозит, Владимир Ильич,- кивнул Коба,- обаяние не приманка для большевика, когда речь идет о деле. Молодые люди всегда нуждаются в мудром руководстве. Если молодость – порок, время быстро излечивает этот порок, не так ли?
       - Чудесный грузин! – сказал Ленин Зиновьеву.- Как его фамилия? Дж… Дж… Неважно! Коба и достаточно! этот мальчишка Орлов его поднатаскает, и получится прекрасный реферат! Как раз по зубам бундовским говнам!..

 

VII

       Живя за границей, русские революционеры примеривали развитую европейскую, жизнь к отсталой жизни российской.
       Превосходство всего заграничного над своим было естественным для образованной публики. Однако, заглядывая в будущее, русские революционеры видели такую Россию, которая и не снилась Западу: Россию, свободную от эксплуатации человека человеком.
       Российский образ жизни, сориентированный на вечное самодержавное правление десятилетиями, а может быть, и столетиями, вырабатывал и выработал чисто российскую форму социального нетерпения: дали бы мне, я точно знаю, как нужно поступить, чтобы народ обрел свободу!
       Это самое «дали бы мне» органически вошло в самоё подпольную деятельность, где дискуссии, противостояния и расколы гремели постоянно.
       Бухарин был молод, горяч, образован. «Дали бы мне» грохотало в нем уверенностью. Это сталкивало его с Лениным, настораживало Ленина и заставляло Ленина переходить по отношению к молодому задорному марксисту от отеческой снисходительности к резкому принципиальному противостоянию.
       Но летом тринадцатого года Ленин все-таки посетил Бухарина.
       Крупская: «Николай Иванович занимался хозяйством, сыпал в суп вместо соли сахар и оживленно толковал с Ильичем».

       Мое поколение, поколение городских полуинтеллигентных мальчиков и девочек, выросло на восторгах перед особенным, демонстративным неумением революционеров варить суп. Это их качество как бы еще и еще раз подчеркивало, что главное для революционера – это борьба за светлое будущее пролетариата, а не какие-нибудь обывательские, мещанские мелочи, которые мы презирали, может быть, еще и потому, что родители наши, в меру своих скудных сил, пытались избавить нас от эксплуатации, чтобы мы были отличниками учебы и чистыми строителями коммунизма. Они старались избавить нас от домашних (мещанских) работ. Я помню, как одна девочка после седьмого класса пошла работать (вместо того, чтобы учиться дальше!), и мы осудили ее. Мы не были аристократами или богачами. Мы были убогими маленькими книжниками, которых родители, обезумевшие от страха перед плохо понимаемой жизнью, растили неумехами и болтунами.
       Моя мама, выслушав негодования по поводу того, что девочка эта променяла неограниченные возможности идти вперед от победы к победе на мелкобуржуазные шкурные интересы, робко сказала:
       - Может быть, ее родителям трудно… У них, кажется, большая семья…
       - Все равно! – припечатал я, и мама вздохнула.
       Нам очень нравилось то место из кинофильма о Ленине, где у Ильича, за разговорами о построении коммунизма в отсталой России, сбежало молоко, о чем он прямо (под одобрительный хохот зрительного зала) объявил кухарке. Нам нравилось, как он всегда пил крепкий чай и угощал им товарищей. И еще нам нравилось, как он обманул жандармов, явившихся с обыском. Он подставил стул, чтобы жандарму было удобнее начать обыск с верхней полки книжного шкафа, в то время как запретная литература хранилась на самой нижней полке.
       Обыски уже начались и в наших домах, но никому не приходило в голову обманывать чекистов. Потому что жандармы были классовые враги, а чекисты – наоборот.
       Но это еще когда будет! Еще впереди первая мировая война и Февральская революция, после которой все революционеры вернутся из эмиграции. Еще будет Октябрьская революция а за ней – гражданская война. Все еще будет, будет, будет…

       А пока Бухарин жил в эмиграции, скрываясь от преследований царского самодержавия.
       Он жил в эмиграции шесть лет.
       Он писал книги, писал в подпольных газетах, писал листовки, и Ленин тщательно присматривал за ним, потому что нередко Бухарин расходился во взглядах с Лениным.
       Ленин всегда был тверд и беспощаден, когда дело шло о монолите большевистского единомыслия. Всякая независимость от Центрального Комитета осуждалась им непримиримо.
       Ленин (Шляпникову в Стокгольм):
       «Безусловно желательно, чтобы Н. И. писал листовки в двух экземплярах сразу и второй экземпляр вы бы – или он же сам – тотчас же посылали нам. Ибо листовки – вещь очень ответственная и из всех видов литературы самая трудная».
       Ленин:
       - Бухарин и его молодые друзья не знают, «как связать наступивший империализм – с борьбой за реформы и с борьбой за демократию».
       Бухарин (Ленину):
       - Я не хочу доводить до разрыва. «Мне очень было бы тяжело, сверх сил тяжело, если бы совместная работа, хотя бы и в будущем, стала невозможной. К Вам я питаю величайшее уважение, смотрю на Вас как на своего учителя революции и люблю Вас».
       Бухарин любил Ленина.
       В годовщину смерти Ленина – двадцать первого января двадцать пятого года – он напишет в «Правде»:
       «Краковская квартирка, помнится, из двух комнат. Кухня – она же гостиная. Простой белый, чисто вымытый стол. Ильич режет хлеб, наливает чаю, усаживает, расспрашивает. Как ловко и как незаметно! С каким вниманием и, с какой простотой! Выходишь и знаешь: да ты, батенька, у него весь, как на ладони. И никакого нажима, никакой неловкости перед великим человеком! Помню, что ушел я от «Ильичей» как зачарованный, летел домой, точно за спиною крылья выросли, перспективы раздвинулись, миры новые открылись!»

 

VIII

       В тринадцатом году Ленин писал Горькому:
       «Война Австрии с Россией была бы очень полезной для революции (во всей восточной Европе) штукой, но мало вероятия, чтобы Франц Иозеф и Николаша доставили нам сие удовольствие».
       Через год после этого письма подданный Российской империи Николай Иванович Бухарин был арестован в австрийском городе Линце, потому что началась война Австро-Венгрии с Россией.
       Бухарина выслали в нейтральную Швейцарию, в город Лозанну, и через небольшое время в Швейцарии оказались все жившие на австро-венгерской или германской территории русские политические эмигранты. В Берне поселился Ленин.
       Патриотизм первых дней гигантской войны разрушил вчерашнее единство социал-демократического интернационала. Французский социалист Жорес и немецкий социалист Бернштейн оказались по разные стороны бруствера. Французские и немецкие социал-демократы встали на защиту своих воюющих отечеств. И только русские социал-демократы объявили кощунственную для тогдашних дней программу: поражение России.
       В России гремели молебны о даровании победы православному воинству. Патриотизм ликовал.
       Русские солдаты сдирали с себя шефские вензеля кайзера Вильгельма.
       Немецкие солдаты сдирали с себя вензеля императора Николая.
       Ибо кайзер Вильгельм был почетным шефом русской армии, а император Николай был почетным шефом германской армии.
       В августе четырнадцатого года вышел указ: Санкт-Петербург будет теперь называться Петроградом.
       В Москве возликовали великой радостью: наконец-то! Давно бы пора еще с самого основания новой столицы – уж если основали – именовать ее по-русски, а не по-немецки!
       Радовались, скрывая досаду: как его ни называй, а все же он – Петербург, Питер, иноземный город. Насквозь иноземный – от свай, на которых стоит, до бронзовых фигур на крышах. Насквозь он иноземный, город этот, с колоннами и пилястрами и порталами. Красным гранитом, черным железом, зеленою бронзой, кичливым золотом. Широкими сквозными проспектами, парадным фрунтом дворцов, шпилями, пиками, медными скакунами, надменными всадниками, голыми девами и юношами. Львами и сфинксами, коваными решетками, продуваемыми пространствами, горделивыми кумирами, ряжеными истуканами. Даже византийские орлы выглядят в нем неуместно, как прицепленные. Даже православные кресты на куполах стоят не символом веры, а суетным украшением. Нет, не русский это город – немецкий, английский, римский, итальянский, какой угодно, только не русский.
       И всего-то русского в нем – православные косточки, на коих покоился.
       Царь Петр замышлял его по-немецки, как будто немецким разумом, на немецкий манер и по-немецки же строил не как душа пожелает, а по заранее выверенному ранжиру, по заранее предвиденному образу, единой своей сатанинской волей на весь простор. Первая стена в городе – без зубцов, непривычная, ровнехонькая, будто привезенная из-за тридевяти земель. Нет, ненавидел царь Петр Москву.
       Не пришла ли пора вернуть столицу на исконное место пращуров, в Москву, в Кремль? Ведь в трудные для государства времена являются сюда государи, при-падают к древним святыням молить о даровании победы! И молят не вымышленную богиню Викторию, а святую богородицу со младенцем! Не пора ли столице – в столицу?
       Указ о переименовании занял Москву нешуточно, Москва вновь всколыхнулась двухвековой надеждой: авось…
       Говорили всюду, искали доводов каждый по разумению, по разумению же находили резоны.
       - Царь Петр ненавидел Москву… Петропавловская крепость – без зубцов, ровнехонькая, лишь бы не как в Москве…
       - Да будет вам! Зубцы-то – итальянские!
       - Э, батюшка, вспомнили! Наши теперь зубцы, куда ни глянь! Что в Рязани, что в Казани… А вот равелины, действительно, тевтонские.
       - Попривыкнем, и равелины нашими станут… А насчет столицы кто против?.. Пора бы, что и говорить…

       В Государственной думе депутаты-большевики объявили требование: поражение России.
       Требование это было настолько несуразным в дни патриотского ликования, что депутатов чуть было не разорвали тут же, в Таврическом. Однако сдержались и решили судить их за измену отечеству в тяжкий час испытания.
       Большевистским депутатам грозила петля по военному времени.
       Но известные адвокаты Керенский и Соколов так повернули дело на суде, что выходило, будто депутаты эти имели в виду чаянья пронемецкой партии, влияю-щей на высшие круги государства. Ловко обошли суд эсеры Керенский и Соколов, выручая депутатов-большевиков – сотоварищей своих по борьбе с самодержавием. Суд заменил петлю ссылкой в Сибирь.
       Когда в марте семнадцатого года эсер Керенский примет портфель министра юстиции во Временном правительстве, первым его актом будет телеграмма сибирским губернаторам, чтобы они, губернаторы, препроводили в Петроград ссыльных депутатов, и препроводили с почестями.
       Но это будет потом.
       А пока слова с думской кафедры не ушли в песок.
       Когда Австро-Венгрия нанесла удар на Юго-Западном фронте и русская армия покатилась с Карпат, в думающих головах засветился вопрос: за что воюем?

 

IX

       Ленин звал превратить империалистическую войну в войну гражданскую.
       Однако требование поражения России в войне Бухарин не принял. Он написал наконец свою книгу «Мировое хозяйство и империализм», ту самую, о которой подумывал раньше, размышляя о Гильфердинге и государстве Левиафан.
       Бухарина занимала не столько национальная гражданская, сколько вообще вселенская революционная война против империализма:
       - Милитаризм вызвал на историческую арену миллионы вооруженных людей. Но оружие уже начинает оборачиваться против него самого. Пробужденные к политической жизни, вначале покорные и приученные, народные массы все громче поднимают свой голос. Закаленные в боях, навязанных им сверху, каждую минуту привыкшие смотреть в лицо смерти, они начинают с таким же бесстрашием разрывать фронт империалистической войны, превращая ее в гражданскую войну против буржуазии.
       Однако народные массы, о которых он говорит, для Бухарина никак не однородны. Все, кто несет в себе хотя бы зачатки капитализма,- мелкий собственник, мелкий буржуа, по его мнению, будут защищать капитализм.

       А между тем в России произошла буржуазная революция.
       Россия открыла двери изгнанникам.
       Бухарин в это время оказался в Америке и пробирался оттуда – через Японию и Китай – в Россию…

 

Левиафан – Чудовище, описанное в Библии, в Ветхом завете, в книге Иова. *

Орлов - Краковская кличка Бухарина. *

 

продолжение >>>

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10