СНАЧАЛО БЫЛО СЛОВО
СНАЧАЛО БЫЛО СЛОВО
От автора
В сибирской газете «Восточное обозрение» за 2 апреля 1897 года я прочел короткое воспоминание об одном из сотрудников этой газеты:
«3аичневскiй Петръ Григорьевичъ, 1842-1896. Орловскiй уроженецъ и помещикъ. Воспитывался въ Московскомъ университете, но курса не окончилъ. Въ 1863 году прiехалъ в Сибирь, куда онъ прiезжалъ еще въ 1890 году и прожилъ въ Иркутске до 1895 года. Принималъ участiе въ провинцiальныхъ газетахъ … умеръ в Смоленске в крайней нужде».
Этот человек заинтересовал меня тем, что в двадцатилетнем возрасте написал прокламацию «Молодая Россия». Он начал революционный путь, когда в России Маркса еще не знали. 3аичневский остался в шеренге пламенных революционеров как автор этой прокламации. Но после нее он прожил еще тридцать лет и четыре года, был вечным ссыльным и ушел из жизни, когда в России уже укоренялся марксизм.
Может быть, поэтому я вообразил его уставшим пожилым человеком, которому оставалось жить всего сто дней …
И он увлек меня в свое прошлое. Я шел за своим воображением. События, оставшиеся навеки в энциклопедической памяти, стояли вдоль пути моего, как верстовые столбы, а я шел им навстречу, стремясь увидеть этого человека молодым. Я шел к его прошлому, снимая годы и десятилетия, чтобы обнажить далекую юность, ликовавшую надеждами, и услышать слово, которое вспыхнуло вначале.
Прокламация «Молодая Россия» была главным делом его жизни, восклицательным знаком его бытия, и, в меру моих сил, я пробирался к дням его прокламации, ибо по законам жанра восклицательный знак ставят в конце …
Молодая Россия
1862 г. Москва
I
Революция висела в воздухе и ожидалась на пасху (нетерпеливые говорили – на масленую) шестьдесят третьего, когда истекут два года временной обязанности крестьян, предусмотренной Положением девятнадцатого февраля, отменившим крепостное право.
В селе Бездна, под Спасском, мужик Антон Петров поднял бунт. Говорили, сразу после бездненской, крови взбунтовалось еще тридцать тысяч мужиков. И, рассказывал сам полковник, разгонявший их, над толпою развевалось красное знамя!
Тверские мировые посредники – дворяне из хороших семей – заявили в губернском присутствии о невозможности применения Положения. Они объявили, что впредь намерены руководствоваться воззрениями, не согласными с Положением, так как всякий иной образ действий считают враждебным обществу. Посредников заперли в Петропавловскую крепость. Говорили, среди них находятся братья известного Бакунина. Мятежный род!
«Колокол» напечатал секретную речь царя, царь упрекнул министров в несоблюдении тайны.
Говорили, триста питерских студентов намерены захватить в Царском Селе цесаревича Николая Александровича да и послать по электромагнитному телеграфу в Ливадию ультиматум царю: конституция или смерть царевича!
Жизнь стремительно шла к революции. Все, что казалось вчера еще невозможным, обретало реальные очертания. И как не похоже нынешнее решительное поколение на тех, кто вчера еще владел сердцами и умами, на людей сороковых годов, канувших в Лету! Люди сороковых годов ждали освобождения крестьян. Люди шестидесятых дождались и увидели всю гнусность освободительной реформы. Увидели все – гимназисты, курсистки, студенты, подпоручики, акушерки, журналисты, купеческие дети и, вероятно, народ, если он бунтует, подобно Антону Петрову! Молодым людям казалось, что Герцен, тот самый Искандер, за одно хранение статей которого полагалась тюрьма,- безнадежно устарел, потому что, никак не готов был пролить великую кровь. Даже Чернышевский, при всем уважении к нему, уже не годился в реалисты. Революция стучалась в сердца, наполняла души, головы, речи. Воля, едва только скатившаяся с трона и запрыгавшая шариком по мраморным ступеням вниз, в народ, уже никого не устраивала. Требовалась немедленно воля другая – широкая, неуемная, неограниченная, раздольная. .
А между тем ни гимназисты, ни курсистки, ни студенты, ни подпоручики – дети произвола и деспотизма, выросшие в рабстве, не брали в толк, что, в отличие от воли, которой они немедленно пожелали, свобода, о которой они вычитали из книг, предполагала ответственность граждан перед законом. Они искренне полагали, что рабство держится кандалами и достаточно сбить их, чтобы наступили свобода, равенство и братство. Но кандалы держались рабством …
Московская осень шестьдесят первого года с яркими морозными днями, с неожиданной, впрочем быстро стаявшей порошей, ознаменовалась студенческими беспорядками. Что-то произошло с московскими студентами. Всегда работящие и не ленивые, они вдруг охладели к наукам, пытаясь проскочить экзамен, как говорится, «на фу-фу». Но это была не лень, это было какое-то нарочитое подчеркивание второстепенности ученья, будто студенты находились в университете для чего-то иного, не для науки, а для каких-то целей, не предусмотренных уставом.
Над профессорами явно издевались, освистывали их демонстративно, как скоморохи, брякались перед ними на колени, выпрашивали оценки без экзамена, угрожали, наводили страх, обещали воспользоваться дурными отношениями между ректором и попечителем, дурачились, устраивали внезапные сходки. Позволение не носить форму послужило причиной небывалых машкарадов, в аудитории набивались посторонние лица. Однако среди студентов выделялись красные, или радикалы, прогрессисты. Они не ёрничали и не дурачились. Они собирали сходки в университетском саду и говорили речи.
- Братья! Лучшие из нас, наши товарищи и коллеги Перикл Аргиропуло, Иван Гольц-Миллер, братья Заичневские, Апполинарий Покровский, Василий Праотцев, Павел Шипов, граф Салеас, Александр Новиков, Всеволод Костомаров томятся в каменных мешках Петропавловской крепости! Мы, оставшиеся на воле, обязаны продолжить их дело! Мы добьемся своего любым путем, хотя бы и незаконным!
В чем состояло дело, никто не брал в толк, не приходило в голову, пылающую единым желанием чего-то нового, небывалого, не похожего на прежнее бытие. Там, в застенках, были лучшие из лучших. Они уже страдают и зовут своим примером к самоотречению, к самопожертвованию и даже к самой смерти за великое дело. Никого не смущало, что Покровский, похожий на длинного безместного дьякона, и аккуратный, крепенький Праотцев находились тут же на сходке. Никого не занимало, что Костомаров не студент. Это уже было не важно. Страстное воображение испепеляло любую очевидность.
Пришла пора речей, возмущений, надежд. В такую пору даже беда воспринимается как предвестье радости.
- Пусть! Пусть нас угнетает позорный режим! Мы пройдем через все унижения и победим!
- Пусть Европа увидит, сколь обскурантно правительство! Пусть правительство закроет все университеты к своему позору!
На Пятницком кладбище, на могиле Тимофея Николаевича Грановского, Василий Праотцев, размахивая шапкой, провозглашал славу великому учителю. И то, что он, Василий Праотцев, был несколько дней назад упомянут среди томящихся в застенке товарищей, придавало ему какое-то особенное значение, как придается воскресшему или спасшемуся чудом.
- Если бы был жив Тимофей Николаевич, он встал бы во главе нашего правого дела!
Правое дело было ощущаемо всеми. Его нельзя было выразить словами, его нельзя было изложить, оно горело внутри сердец, горячило головы и звало быть против всего, что есть, но во имя того, что будет. В состав этого правого дела входило все – и устрашение нелюбимых профессоров, и адрес на высочайшее имя, и требование приема на казенный кошт беднейших молодых людей, жаждущих просвещения.
Напуганная полиция хватала невпопад, пропуская красных радикалов и прогрессистов.
Дело шло к победе. В экзерцицхаузе накапливалась полиция. Она бездействовала. Было совершенно ясно, что напуганный полицмейстер приказал – не вмешиваться. Дошли слухи, что сам генерал-губернатор держит сторону студентов против попечителя. Вчерашняя делегация была им благосклонно выслушана и отпущена с уверениями.
Утром по Моховой на Тверскую к губернаторскому дворцу двинулась толпа. Студенты шли вольно, небыстро, о стройно, весело. А за ними правильным строем шагали полицейские и жандармские нижние чины – и невесть откуда взявшаяся пехота. Толпа веселилась от такого сопровождения. Поднялись по Тверской, стали полукругом у генерал-губернаторского дома. Выяснилось, что делегация, хоть и была выслушана и отпущена, да почему-то оказалась в тюрьме. Начался шум нарастающий, опасный.
И тогда нижние чины, жандармы и пехота, вклинившись между губернаторским дворцом и толпою и тесня ее к трактиру «Дрезден», кинулись расталкивать, размельчать толпу и загонять ее во двор Тверской части. Это был несговоренный сигнал. Дворники, смирно ждавшие, что будет, молодцы окрестных лавок, любопытственно стоявшие у заведений, обыватели, простые люди, бывшие без дела и с делом, вдруг, взвизгнув радостью дозволения, кинулись бить, тузить, валить, топтать, гогоча безрассудной яростью. Студенты кричали, уговаривали: «Мы же за вас! 3а вас! Братцы!» Но осиневшие подтеками беспомощно вопящие их господские лица, коих ни-ни, пальцем нельзя! – лишь подбавляли яростной охоты бить побитого, топтать сваленного, добивать неумелого, лупить во что попало барчуков.
Праотцев, распихивая свалку (откуда силы взялись!), прорвался в генерал-губернаторский дом:
- Ваше высокопревосходительство! Режут, на что это похоже? Прикажите вашим остановиться!
Праотцева схватили тут же.
Эта драка – многолюдная, веселая поначалу (почему бы не помериться?) – постепенно зверела, жаждала крови и была уже не свалкой, не дракой – побоищем, когда лютое упоение окрасняет глаза, подпирает к горлу, бодрит треском ударов, болью кулаков, гоготом победы.
Молодцы с Тверской, со Столешникова, сверху от Страстного, снизу с Охотного неслись, размахивая дрекольем. Били полицию, били солдат, били любого, у кого голова, два уха и разинутый криком рот. Солдаты отбивались прикладами, прискакал конный полувзвод, свистя, нагайками, а барчуки эти, студенты, махали неумелыми руками, не то отпихиваясь, не то прикрывая затекшие глаза, раскровавленные носы, разбитые рты…
Мало-помалу побоище утихло, но не тем, что иссякла сила, а наведенным порядком – городовые хватали побитых, тащили, как тюки, под шары, в Тверскую, и народ пропускал власть, остывая и лишь выкрикивая то, что не успелось утолиться битьем.
- Так их, сукиных сынов! Тащи, не бойсь!
- Так их, барских выродков, государевых ослушников!
А эти – побитые, тащимые, будто даже расхрабрились, когда кончилось избиение, кричали друг другу отчаянно, будто не их только что дубасили и не их сейчас тащили в часть:
- Товарищи! Не сдаваться! Мы победим! До встречи в Кремле, господа! Да здравствует революция! Вив л’ Имперер Наполеон Труа! Да здравствует Наполеон Третий!
Жандармский полковник Воейков разбирался назавтра в своей комиссии. Полковник видел синяки, вспухшие губы, замечал, что иные говорят со свистом сквозь выбитый зуб, слушал терпеливо, требовал выдать зачинщиков. И требование это придавало побитым юношам стойкости:
- Я не стану отвечать! Мое место там, где мои товарищи! Немедленно отправьте и меня под замок!
Куда там под замок!.. Там под замком – как сельдей в бочке у рыбного торговца. Надо сделать внушение да и отпустить. Синяки и выбитые зубы сами по себе вразумят. Жандармский полковник отмечал про себя, что юнцы эти, слабенькие, неумелые в обыкновенной драке, обладают все же каким-то необоримым духом, жгущимся в их подбитых глазах. Под замок. И что за страсть – под замок? Такого еще не бывало в его службе.
Дрезденское сражение, как назвали свалку острословы, придало новых сил: все-таки будет революция! Бойцы крепнут в борьбе!
Полковник увидел перед собою небольшого крепкого молодца в хорошей (надорван рукав) одеже, со слегка подбитым глазом, однако, видать по всему, парень этот драться умел. Конечно, в часть попали не одни господа студенты, но полковнику Воейкову показалось, что малый этот попал в драку случайно.
-Кто таков? – строго спросил полковник.
- Временнообязанный Лука Семенов Коршунов…
Жительство имею у купца Сверебеева, скобяные товары, приказчиком.
Лука отвечал бойко, толково, полковник даже поленился спрашивать бумагу:
-Как же ты тут очутился?
- Ваше высокоблагородие! Послан был в магазин
Андреева за чаем-сахаром!.. Иду, вижу – драка… Мне бы пройти, однако …
Полковник усмехнулся:
-Кого бил? Господ студентов?
-Никак, ваше высокоблагородие… Как можно… Отбивал … Оба барина мои студенты, как можно-с…
- А где же твои господа?
«Так я тебе и сказал»,- подумал Лука:
- Господа – в Санкт-Петербурге.
- По Невскому гуляют?
- Да это уж как им угодно-с.
- Смел ты, однако … Ступай…
Московские прогрессисты, либералы, радикалы, красные ревновали к Питеру. Даже арестованных летом за литографирование запрещенных сочинений московских студентов жандармы отвезли в Петербург, будто здесь, в древней столице, не нашлось бы места для своих московских бунтарей. Поэтому, когда поздней осенью в Москву вернули из Петербурга арестованных Аргиропуло и 3аичневского для суда над ними в шестом (Московском) департаменте Сената, в Москве будто даже обрадовались.
Московские прогрессисты, либералы, радикалы, гимназисты двинулись к воротам Тверской части пробираться в камеры, видеть своих героев, слышать их, выспрашивать – когда же, когда? Когда революция?
И начальство (не напуганное ли давешним побоищем?) смотрело на посетителей сквозь пальцы: входите, господа, да только не толпитесь: часть, все-таки. И выпускало узников – под присмотром, разумеется – пройтись по Тверскому, а также (что полагалось по инструкции) в баньку …